Вольфи живёт не в «хорошем» районе. Это дешёвый север, хотя и он довольно дорогой.
Мюнхен по большей части считается чистым и мёртвым городом, но отсюда, по крайней мере, можно увидеть немного дерьма. Оно дожидается меня там, снаружи. Сюда ему нельзя!
Ангела — чистюля. Образцовая домохозяйка. Квартира просто вылизана, так и сияет чистотой. Одно время я пользовался здесь ванной. Но она запретила мне это, потому что ванна — её святыня.
Ангела будет излучать здоровье, даже если травить эту землю восемьдесят лет подряд. А то и больше. Любой водитель скорее врежется в дерево, чем раздавит это тело.
Она ненавидит меня, потому что я дерьмо.
В дерьме я кое-что смыслю, да. Об этом мне есть что сказать. Уплетая за обе щёки, я смотрю на дерьмо. Это одинарное стекло пролегает между нами крепостным рвом. Мусор. Отбросы. Грязь. Эти слова больше не наделены для меня зловещим смыслом. Я люблю его. Дерьмо.
Оно — моё царство, там я правитель, там меня терпят, там я подолгу роюсь во флоре отбросов. Моё комическое, моё устрашающее царство.
Я не хочу жаловаться. Упаси Господь!
Если бы я хотел пожаловаться, я бы рассказал о зиме. Зимой мой характер меняется, а моя философия приобретает более жёсткие черты. Каждая жалоба имеет свойство сбываться.
Сейчас всё так и пышет июнем. Такие подробности имеют чрезвычайно важное значение. А январь наступит только в январе, тогда и будем говорить о нём.
Дерьмо — это моя сага. Дерьмо повсеместно объявлено смертельным врагом. Его пытаются смести с лица земли. Буржуазия перепугана. И то правда, дерьмо алчно. Но я его сторонник. Защитник отбросов. Адвокат всего гниющего.
Возьмём хоть этот небольшой участок, видимый из окна. Улица, ведущая в недавно застроенный квартал. На асфальте поблёскивают осколки, словно вкрапления кварца в пляжном песке. На газонах окурки — как грибы среди травы. Ветер гонит красные клочки листовок. С афишной тумбы свисает полуоборванная реклама. В лужицах под ней радужные химические разводы. Рядом дети роются в контейнере со строительным мусором. Во всём этом нет ничего безобразного.
Если представить здешний ландшафт году этак в 1400: деревья, деревья, деревья, река, пригорок с виселицей, бедное подворье, тропа, полузаросшая травой, опять деревья, деревья, деревья, попадаются и люди — на десять тысяч тупых один умный — и снова десять тысяч до следующей светлой головы, город с высокой крепостной стеной и белым собором, опять деревья, деревья, а в промежутках поля и лес, звериный рык и птичий посвист, прозрачное озеро и деревья, деревья, деревья …
Нравилось ли всё это людям в те времена? Вряд ли — иначе они оставили бы всё как есть.
Большинство моих современников тоже вечно всем недовольны, они стенают, жалуются и хнычут. Дремучие люди, беспомощные недобитки, отставшие и отпавшие отовсюду, они живут где-то во временах, обозначенных ещё трёхзначными числами.
Мне только двадцать семь, я поэт и с удовольствием смотрю на вещи снизу. Может быть, это нечто вроде смирения. Но оно даёт мне возможность видеть вещи масштабно. Галлюцинации. Я знаю в этом толк. Красота — это галлюцинация. От неё становится хорошо.
Я стараюсь не жалеть ни о чём, что уже произошло. Я не хочу обратного хода событий. Когда небо затянуто пыльным смерчем, когда солнце глохнет, а луна зеленеет, дети с восторгом приникают к своим свинцовым подзорным трубам и восхищённо наблюдают за светопреставлением.
Разложение и его грация. Пафос разрушения, меланхолия распада. Просто опера.
Да уже и правила установлены, как должны выглядеть забитый и залитый клозет, опустевший рыбный базар, заплесневелое яблоко, чтобы не казаться старомодными. Действительно — разве китч не являет собой противоположность дерьма?
Я принял дерьмо, как принял деревья и камни, крыс и китов, человекоподобных обезьян и обезьяноподобных людей.
Эстетика дерьма — единственное, что меня ещё интересует. Оно непритворно, не симулировано, свободно от приукрашивания. Я никогда не любил греческих храмов — мне нравились только руины.
Сага мусорного бака богаче, содержательней и интересней, чем сага находящегося поблизости леса. Это — наша сага, наш гимн. Я говорю «да» кофейной гуще, пустым стаканчикам из-под йогурта и черноте под ногтями.
Я говорю «да» йогурту, кофе и красному лаку на ногтях. Но остров блаженных — это не для меня. Утром, когда я встаю, мне необходимо видеть высотный дом вдали, чтобы знать, почему я в нём не живу, и испытывать благодарность к дерьму рядом со мной за то, что оно позволяет мне понять красоту. Великолепное столетие — этот двадцатый век.
Я уже знаю, что вы мне ответите: мол, о да — декларировать зло как счастье, поражение превращать в победу-в этом мы всегда были великие мастера, правильно. Наука пропаганды. В каждом из нас сидит собственный, аутогенный Геббельс. Маленький пиар-штаб в мозгу, который разрастается и превращается в орган.
Вплоть до того, что трагика становится модной формой счастья.
Пусть так и будет. А почему бы и нет?
Вольфи начинает плакаться.
Его новая работа: сидеть в тесной студии и ночи напролёт смешивать трамбующую музыку. За это ему платят много денег, но он ненавидит это бумм-бада-бумм ещё больше, чем я. Целую неделю записывать только барабаны и ударные для одного сингла! Множество народу будет вертеться под эту музыку. Ритм, ритм, суррогат. Ткм-там. Выдержать невозможно. Наступает перевозбуждение.
Особая акустическая форма дерьма, которую я бы с удовольствием изгнал из мира, поскольку она не даёт покоя даже на улице, она громыхает из тысячи дешёвых стерео, как будто я попал в сети этого грома. Хаус. Фанк. Хип-хоп. Рэп.
Что-то во мне того и гляди повредится, что-то очень чувствительное: музыка у меня в голове, она сопровождает всё происходящее, как пианино в немых фильмах. И мелодиям в мозгу приходится восставать и отбиваться в бешеном форте. А это как раз мои самые любимые места.
Вольфи жалуется долго и нудно и рассказывает о музыкантах-кокаинистах, которые трахают свою группу прямо на пульте.
Между тем я поглядываю в сторону остатков моего домашнего имущества — моих книг и пластинок, которые стоят на нижней полке у них в гостиной. Быстро осматриваюсь. Ангелы не видно.
Я бегу к жалким фрагментам моей библиотеки, вытаскиваю что-то и показываю Вольфи, уводя его подальше в кухню.
— Взгляни — это вещь! Очень дорогая, но хорошая. Первое издание Оскара Уайльда. 1881 год. Продаю тебе — за какую-нибудь дохлую пятидесятку!
Он ухмыляется, глядя мне в лицо.
— Но она и так здесь стоит!
— Ну хорошо, но признайся: то, что ты обладатель, ещё не значит собственник. Это неполноценное состояние, оно не может тебя удовлетворять.
— Хаген, насколько я припоминаю, эту книгу ты мне уже однажды продал…
— Да? Продал? Может быть. Вполне возможно. Но мы можем заменить её на что-нибудь другое. Вот это, например…
Я 6eiy к полке, потом возвращаюсь с древним Свифтом, который значит для меня очень много. Вольфи перебивает меня:
— У меня достаточно книг. Больше мне не нужно. Я ненавижу читать!
Таких страшных слов он ещё никогда не говорил. Надо пропустить их мимо ушей. Он точно больной на голову — а всё из-за этой трамбующей музыки. Но мне нужны деньги.
— Послушай, да ведь эта книга — только для того, чтобы ею похваляться! Она и не предназначена для чтения. Это предмет интерьера. Отдаю за две сотни! Считай, что подарок! Она стоит в четыре раза больше — как минимум. И я к ней сердечно привязан. Поэтому я оставляю за собой право выкупа!
— О боже мой…
— Ну ладно — так уж и быть: можешь считать её своей собственностью за сотню. Только пообещай мне, что никому её не перепродашь, хорошо?