притягательность войны. «Мир принес мне много удовольствий, — размышлял он, — но ни одно из них не сравнится по мощи со стремлением выжить во время войны… и с ощущением абсолютных истин».
Некоторые настаивали на том, что оценить глубину жизни можно лишь побывав на пороге смерти. Вольфдитрих Шретер считал, что пьянящее возбуждение войны порождает жизнь, «как будто наступила последняя ночь, последний день; постоянное пребывание на пороге вечности пробуждает великую радость». «Для нас, солдат, эта война, наверное, станет невероятным опытом, — размышлял Вольфганг Деринг, — который снова позволит нам прожить жизнь с совершенно особым осознанием глубинных законов бытия. Нет сомнения, что война наполнила все новым содержанием и позволила совершенно по-новому взглянуть на те немногие прекрасные и важнейшие вещи, что есть в нашей жизни». «Только те, кто прошел войну, способны определить пределы человеческого существования», — утверждал Хорстмар Зайтц. Гельмут Пабст заметил: «Даже в эти мрачные часы чувствуется, что жизнь полна значения. Это горькое и сладкое чувство одновременно, потому что мы научились видеть суть… В такие часы возникает желание… прожить вторую жизнь, построенную на этом понимании». Гарри Милерт также размышлял: «Мы живем суровой жизнью, в которой перед нашими глазами каждодневно предстает правда земного существования: из смерти и эфемерности рождается благословенная радость наслаждения красотой, которое способен как следует понять лишь тот, кто почувствовал на себе и осознал существование между эфемерностью и смертью». Вольфганг Клюге соглашался: «Мы, принужденные идти по темной стороне жизни, больше цепляемся за красоту, чем те, кто ею обладает». Более того, некоторые, как Мартин Линднер, начали верить, что «только тот, кто прошел через бездну и ужас множества сражений, способен понять, как спокойны и прекрасны земля и жизнь, как красивы цветы, как трогательна музыка и какой искренней может быть картина… Человек лучше всего ощущает любовь и тепло господа после боя, и тогда его переполняет чувство великой благодарности и радости».
Другие солдаты вместе с Рейнгардом Беккер-Глаухом утверждали, что война принесла «осознание предела всех вещей, когда ложные ценности предаются забвению, а истинные вещи остаются». «Природа, — заявлял Рольф Шрот, — создала нас существами, впадающими в привычки». Эту тенденцию он считал «не только ложной, но также свидетельствующей о безволии и стремлении к покою». Таким образом, ценность войны состояла в том, что она «требовала постоянно проявлять себя, снова и снова преодолевать очевидное… В конечном итоге здесь я счастлив: я хочу заглянуть еще дальше в глубины жизни». Некоторые, как, например, Эберхард Вендебург, ценили войну, потому что она учила «судить о людях не по званию и положению, имени и регалиям, а только по характеру и поступкам… Война учит видеть настоящую цену людям». Наконец, немногие, как Ганс Питцкер, заявляли, что гордятся тем, что «жили» в этих жалких и беспокойных условиях, а «не просто переживали их». В письме, написанном незадолго до Рождества 1942 года, Питцкер размышлял: «Судьба сложна, иногда необъяснимо сурова, но мы и в самом деле научились ценить жизнь больше, чем те, кто остался дома… Мы любим жизнь, полную опасностей, потому что граница между жизнью и смертью освещает чистую истину. Опасность для нас больше не означает новые ужасы, а смерть больше не предстает пугающей тьмой. Смерть — словно бы сестра жизни… Жаль только, что мы не сможем применить в жизни то, что испытали в эти тяжелые часы. Пожалуй, не может быть ничего лучше, чем передать этот опыт другим».
«Пугающе прекрасная мощь войны», ее «ужасающее великолепие» также были обусловлены возбуждением, порожденным победой над страхом. Рейнгард Гесс признавался: «Сильнее всего я ощущал близость к жизни во время разгула смерти, которая перемалывала и уничтожала все вокруг… Жизнь среди опасностей — самая лучшая и раскрепощающая. Когда перед человеком стоит только цель и задача, страх исчезает, и приятное возбуждение увлекает за собой даже слабейших». Чередование жизни и смерти, опасности и раскрепощения, возбуждения и выполнения задачи — бой и в самом деле вызывал сложную смесь эмоций. Ганс-Фридрих Штэкер отмечал: «Я буквально почувствовал, как в трудную секунду по моему сердцу пронеслась волна горячей крови, которая толкала меня вперед». Некоторые вслед за Эрнстом Юнгером повторяли: «Война — мать всех вещей», воссоздающая положение до сотворения мира.
Даже те, кто не был заведомо увлечен «отчаянным великолепием» войны, мог выражать сходные мысли. Очутившись в водовороте боев на Восточном фронте, Ги Сайер чувствовал «пьяное возбуждение», преисполненное, как и он сам, «духом разрушительного восторга». Столкнувшись с, казалось бы, бесконечными боями, Сайер тем не менее отмечает «неведомую доселе пронзительность, обостряющую все чувства». В то же время, «в момент, когда задание было почти выполнено», он отметил сильное ощущение нервной энергии и избавления от напряжения. Преодоление страха, жизнь на грани опасности, освобождение от напряжения, выполнение задачи — все это вызывало настолько яркие ощущения, что некоторые рассматривали бой как ужасную и прекрасную по своей силе драму.
И все же некоторых солдат посреди ужасов и разрушения поражала странная красота битвы. «Смоленск горел! — восклицал Ганс-Август Фоуникель в июне 1941 года. — Это была невероятная картина… Пламя с волшебной силой притягивало взгляды, заставляя заглянуть в его глубины, словно хотело втянуть в себя людей и машины». В столь же благоговейных тонах один солдат описывает, как он впервые увидел действие «небельверферов» (немецких реактивных минометов) во время наступления немецких войск на Воронеж в середине 1942 года: «Ночь была темная, но ясная… Три батареи «небельверферов» открыли огонь… Зрелище повергало в трепет, а от звука готовы были оборваться нервы. Низкий вой быстро перешел в пронзительное крещендо, а потом вспыхнули огромные пятна пламени, отправляя ракеты вверх, словно огромные кометы, несущиеся в воздухе… Маршрут их полета в небе обозначали огненные стрелы, за которыми тянулись облака красноватого дыма».
Гельмут Пабст тоже был заворожен красотой боя. «Южнее огромный пожар отбрасывал в небо тонкие лучи света, словно прожектора, — восторгался он в марте 1943 года. — Из-за красных отсветов снег казался мягким и теплым… Мелкие снежинки и разорванные в клочья облака кружились в сверкающем, ясном ночном небе. В 20.30 позади нас блеснула какая-то молния, заполнившая все пространство от горизонта до горизонта. Разрывы оглушали нас. Это была ужасная и прекрасная по своей силе картина». В одном из последних писем, написанных во время немецкого отступления к Киеву осенью 1943 года, Пабст вновь говорит о чарующей силе разрушения:
«Двое саперов бегали туда-сюда, подкладывая под рельсы взрывчатку… Потом из земли вырвались тонкие лучи белого света… Но это была только часть разрушения, смехотворно малая часть… Деревни горели. Они горели с яростной силой. Улица была усеяна тлеющими углями. Мы пронеслись галопом, укрывая лица от тучи искр… Дым смешивался с густой пылью и образовывал такую густую смесь, то мы были покрыты ею в два слоя. Еще задолго до вечера солнце покраснело и висело над головой, больное и иссохшее, взирая на разрушения. Облака над армейской колонной, освещенные двойным светом, были окрашены в самые прекрасные цвета, какие я когда-либо видел: война расцвела во всем своем ужасном великолепии. Мы видели дома на всех этапах разрушения… Первые проблески красного пламени, пробивавшиеся сквозь облака дыма, победный танец красного петуха над крышами. Мы неслись по раскаленным добела, умирающим улицам».
Пожалуй, лучше всего смешение эмоций, вызываемых боем, чувство чистого восторга от осознания, что не существует никаких границ, что бессмысленное разрушение стало одной из обычных способностей человека, описал Гарри Милерт:
«Русские обстреливали город артиллерией. Почти все дома горели. В промежутках между обстрелами взрывались большие склады с боеприпасами, а саперы подрывали здания и сооружения. Все вокруг грохотало, пылало, содрогалось, ревела скотина, солдаты обыскивали дома, на телегах вывозили бочонки с красным вином. То тут, то там пили и пели. В промежутках снова гремели взрывы, и вспыхивали новые пожары… Но самым странным был беспорядок цветов… Это было великолепно. Все преграды были сметены… Злоба с ревом вырывалась из каждой щели».
Чувственное очарование войны не ограничивалось визуальными образами. Многие солдаты отмечали также и своеобразные звуки и запахи, окружавшие их. «Одного лишь грохота боя было достаточно, чтобы сокрушить волю солдата, — утверждал Зигфрид Кнаппе. — Но бой — это не только шум. Это вихрь стали и свинца, ревущий вокруг солдата, пронзающий все, с чем он сталкивается. Как это ни странно, но даже в грохоте битвы солдат может различить свист пуль и жужжание осколков, воспринимая все по отдельности: разрыв снаряда тут, раскаты пулеметных очередей там, еще где-то — укрывающийся вражеский солдат». Гюнтер фон Шевен также был поражен буйством звуков, которыми сопровождался бой. «Невозможно даже и представить себе это место, где царит смерть, — писал он в марте 1942 года, — с криками и стонами,