Мы слышим лишь то, что нам нашептывают в отверстие в потолке. И даже не видим этого отверстия.
— Религия.
— Да, к сожалению, мой друг. Религия.
— Это контрреволюционно.
— Ах, да перестаньте! Контрреволюция, ересь — это детские дурачества. Воспитывайте себя сами. Вы раб, комиссар, вы это понимаете? Вы раб Швейцарии, вымуштрованный и упакованный. Вы и ваш народ — пушечное мясо, роботы, больше ничего. Ваше детство — подделка. Тармангины порабощают гомангинов, так будет всегда.
— Белые бесшерстные обезьяны порабощают черных бесшерстных обезьян.
— Именно так.
Вечером, еще до захода солнца, я нашел Бражинского в его комнате. Он сидел с обнаженным торсом на краю постели, в полутьме, и ждал меня. Его лицо было без бороды, череп тоже гладко выбрит. На письменном столе беспорядочно лежали несколько рисунков тушью, они были явно невысокого качества, будто он не желал прилагать никаких усилий, когда рисовал.
Рядом, полуприкрытый одним из рисунков, лежал зонд; он не издавал звуков и не двигался.
— Снова хотите оставить нас, комиссар? — спросил он тихо и разгладил сначала простыню, а затем осторожным, скупым движением зажег свечу.
Я подсел к нему на край постели. Он провел рукой по голому черепу. Было ли ему в тот момент страшно, я не знал. Его тень вздрагивала и плясала позади него на стене. Рядом с его подмышкой, как мне показалось, я увидел розетку. Через открытое окно, бесконечно далеко отсюда, по ту сторону гор слышались взрывы; они гремели подобно дальней грозе.
— Наше богатство неслыханно велико, поскольку оно скрыто в атомах.
— Откуда… Откуда вы это знаете?
— Фавр сказала мне, что это ваши слова.
— И что же?
— Я хочу увидеть машину, Бражинский, ту, о которой говорил Рерих.
— Машину Судного дня? Она не здесь.
— А я думаю, что она здесь.
— Нет. Рерих солгал. Когда кто-то прибывает с равнины, все пытаются произвести на него впечатление — посмотрите сюда или вон туда, такая-то и такая машина, она может то-то и то-то. Принудить к миру. Все это страшная ложь.
— Значит, ее не существует?
Бражинский промолчал и протянул мне нож, который прятал под подушкой. Лезвие с одной стороны было с зубцами, с другой — острым, как бритва. Кончиком шила, извлеченного также из чрева постели, он коснулся моей груди — с левой стороны, там, где, по его предположению, находилось мое сердце.
Я развернул нож в руках. Бражинский проткнул шилом униформу, едва его кончик коснулся моей кожи, она сразу разошлась, кровь сначала выступала капля за каплей, затем вся рубашка спереди окрасилась в темный цвет. Боль волнами накатывала и омывала меня.
— Что вы медлите? Колите, комиссар.
— Нет.
— Ну сделайте же это. Иначе я проткну вас до самого сердца.
Не шевельнув туловищем, я положил нож назад, на кровать. Он надавил сильнее, я распрямил спину.
— Там ничего нет, полковник.
— Почему вы не защищаетесь?
— Там нет сердца. Оно с другой стороны.
— Нет!
— Да.
— Это невозможно. — Он вытащил кончик шила из моей груди. Кровь стекала струйкой вниз, но проткнут был только верхний слой кожи. — Этого не может быть, — прошептал он и приложил руку к моей груди справа, к ритмично стучащему сердцу. Громыхание взрывов снаружи приближалось.
— Может… это вы убили аппенцелльцев?
— Бог, — сказал он.
— Да. Мулунгу.
Бражинский схватил шило и с криком, прежде чем я смог помешать ему, одним-единственным страшным движением нанес себе два удара в левый и правый глаз. Глазная мембрана лопнула, и белое желе вытекло наружу. Он орал так громко, что меня отбросило на пол, назад и в сторону от края кровати. Кровь била из его глазниц в стену напротив.
— Я… не могу… вас больше… видеть, — хрипел он, пуская пузырьки крови. Затем, по-видимому, впал в коллапс, можно было подумать, он сам себя отключил, словно у машины вынули вилку из розетки; потеряв сознание, он сполз вниз, боком распластавшись недвижно на постели. Шило с капающей с острия кровью выпало из его руки и покатилось по полу. После продолжительной тишины, когда я слышал только мое собственное громкое дыхание, взвыла металлом двухголосая сирена, пробирающий до спинного мозга рев которой сопровождался глухими взрывами.
Я прижал медленно пропитывающуюся кровью подушку к груди, вышел из комнаты, взял с одного из стендов противогаз, шатаясь, прошел вниз по коридору, к выходу, и толкнул дверь. Выйдя на балкон, я увидел величественную картину с десятком немецких дирижаблей, заполнивших небо над моей головой. Когда в круглых стеклах противогаза за Альпами скрылось оранжево-красное, яростно пылающее солнце, и наши прожектора, как белые иглы, кололи вечернее небо, внезапно вновь началась чудовищная, адская бомбардировка.
XI
Я бежал из крепости через один из южных потайных выходов, обращенных к Тессину; там хоть и было начато строительство железного моста, но он так и не был достроен, постоянные бомбардировки сделали дальнейшие работы невозможными. На южном склоне Редута почти не было оборонительных сооружений, никто не ждал оттуда нападения пехоты, таким образом, через пару дней после воздушной атаки я смог незаметно покинуть горный массив неподалеку от недостроенного моста и уйти по направлению к долине.
Бомбардировки были невероятно безжалостными, немцам, до того как их дирижабли были уничтожены, удалось сбросить тяжелые бомбы, начиненные саморезами, которые ввинчивались в гранит, а затем, фосфоресцируя, взрывались. От этого погибли сотни солдат, на некоторых таких бомбах к тому же были закреплены канистры с бензоловой кислотой, ее высвобождавшийся газ вызывал у жителей фанги сильные галлюцинации. В залах и коридорах люди панически пытались спастись от распространявшегося повсюду запаха миндаля. Наличных противогазов явно не хватало, две женщины-солдата безуспешно пытались вырвать у меня из рук мой противогаз, и когда, наконец, после долгой тряски по вагонеточной дороге я добрался до выхода, со швейцарской основательностью и предусмотрительностью я повесил его в специальный ящичек.
Солнечный свет озарял ландшафт, снега больше не было, в южном направлении вид открывался далеко, до самых равнин. Я шагал к долине, банка камфорного печенья служила мне провиантом. Маленькая