время бегства… задушить стыд… погибнуть от укоров совести… Разве дано нам знать, что предопределено свыше, и какою карою посетит его Тот, Который не прощает?
— В путь, отче! — прибавил он еще раз. — Убеждай, склоняй, дабы были наготове, а здесь им отворят настежь все ворота, как спасителям.
— Но у короля есть братья… сын… — осмелился шепнуть священник.
Епископ на мгновение задумался.
— Люди земские однажды уже прогнали все это отродье, — молвил он, — не хотят его. И что могли бы они дать народу, если бы снова завладели властью? Безумство Мешка? Жестокость Болеслава? Месть за прошлое?.. Нет, довольно с нас того что было, пора обновить кровь. Сын ли, брат ли… Земские люди относились бы равно враждебно и не доверяли бы… А в потомстве Владислава течет кровь сестры его, Святавы.
Сильным жестом епископ как бы смел с пути преграды и окончил разговор, почувствовав внезапно утомление.
— Поезжай, отче, — прибавил он слабым голосом, — и да ведет тебя Господь. Расскажи, что видел и что слышал.
С этими словами епископ обнял и благословил священнослужителя; когда же дверь за ним закрылась, пал на колени перед алтарем, облокотился на него, закрыл лицо руками и стал молиться словами псалма Давидова, в котором излита скорбь тоскующей души.
V
Старый городок в Якушовицах, испокон веков владение Ястшембцев, был в правление Болеслава все таким же, каким помнили его предки. Расположенный на крутом берегу небольшого ручейка, у его устья, там, где он широко разливался по болотам, сам дом был поставлен на довольно высоком холмике, но так заслонен валами, что почти не был за ними виден. На старинных валах успели вырасти, с внутренней их стороны, деревья и кусты, покрывавшие их густыми зарослями. Только одна крутая тропка вела под гору, к валам и въездным воротам, а последние были так защищены окопами, что совсем не были заметны, так как дорога за окопом круто поворачивала и лишь за поворотом открывались частоколы и почерневшие крылья двустворчатого въезда.
Издавна уже никто не покушался напасть на городок или завладеть им, такою он пользовался славой. Он пережил величайшие военные бури и ни разу его не переделывали и не перестраивали. «Старым» он слыл уже при Земомысле, а сидели в нем всегда Ястшембцы, как в родовом гнезде.
От этого одного гнезда много пошло других ястшембих гнезд по всем землям, так как род был ветвистый и плодовитый, и нередко вылетали в свет сразу по двенадцать единокровных братьев, сыновей одного отца. А звали их и Ястребами, и Каневами, и Кудбжинами и Кобузами, как где и под какою местной кличкой была известна птица, давшая имя всему роду. Иные получили прозвища от тех поместий, которыми владели, чаще же всего, когда клич шел на войну, и собирались воины, звали их Каневами.
А жил в старом гнезде в это время дед болеславцев — ястшембцев, которых мы видели при дворе Болеслава Щедрого; а было ему без малого сто лет. Он помнил первых королей, пережил все, и на его глазах вершились судьбы родной страны; слепой, он не выпускал из рук старшинства в роде. Его сыновья, внуки и правнуки разлетались из городка по свету; искали счастья с оружием в руках; оседали по берегам Вислы, Варты, Одры, Буга. Поумирали жены, а женат он был не раз; повыходили замуж дочери и ушли из дома, за исключением одной, вдовой и бездетной, вернувшейся под отчий кров; так доживал он век свой, не сломленный ударами судьбы; и хотя года лишили его зрения и надорвали силы, но не сломили старика.
Никто и никогда не видел слепца за пределами Якушовиц: он никогда не выходил и не выезжал за околицу своих валов; но кому хоть раз удавалось его видеть, то помнил век.
Он был мужчина сильный и живучий; не такой рослый и плечистый, как зачастую бывали люди того века, но сухощавый, с широкой костью, огромной годовой и продолговатым лицом, на жилистой, сухопарой шее. Руки были большие могучие; ноги маленькие и кривые.
Цвет лица издавна был мертвенно бледный, быть может, от частых припадков ярости. Ибо, как все ястшембцы, старик легко впадал в гнев и, разъяренный, доходил до бешенства.
На пожелтевшей коже густою сетью расползлись складки и морщинки, пересекавшиеся по всевозможным направлениям. Большие, серые глаза, угасшие, затянутые бельмами, были всегда открыты, как у зрячего. Взгляд был грозный, приводивший в трепет; и хотя все знали, что старик слепой, многие не могли выдержать его пристального взора. Седые с желтизною волоса густыми прядями падали на плечи, борода была по пояс. Он сам пальцами расчесывал ее надвое, посередине, и, когда она мешала, забрасывал одну коему за правое, другую за левое плечо.
На ходу, ничего не видя, он высоко подымал голову и смотрел кверху; рот невольно раскрывался, брови морщились, и весь он был как упырь, вставший из могилы.
Одевался старик по простоте; летом и зимой носил один кафтан из грубой ткани; шея была голая, а сорочки, по старому обычаю, не признавал. Голос сохранился сильный, хотя грудь уже ввалилась; а слух такой, что издалека улавливал жужжанье мухи. Этим отчасти возместилась утрата зрения: ослепнув, старик так изощрил слух, что он частью заменил ему глаза. Из-под старой сукманы, когда она была расстегнута, виднелось тело, обросшее, как у медведя, густою грубой шерстью, покрывавшей руки и почти все лицо.
Все в доме боялись старика, так как он был гневен, а в гневе забывался, хотя порой мог быть без меры добр. Припадки ярости были для его необходимы, как насущный хлеб; не посердившись, он не мог и есть. Только распалившись гневом, накричавшись, набранившись, нагрозившись, старик чувствовал, что как будто оживает.
С тех пор, как зрение погасло, у него всегда был под рукою, взамен глаз, десятилетний малец, служивший ему поводырем, глядевший за него и говоривший, что прикажут. Старик держался вытянутой рукою за длинный отложной ворот его кафтана, а в другой руке нес посох.
Так обходил он замок, а где не доверял глазам ребенка, там нащупывал рукой. Пальцами он распознавал даже людей; и если кто молчал, то слепец проводил ладонью по его лицу и называл по имени. А память была такая, что раз кого увидев или услышав голос, старик уже не забывал.
Старый Ястреб — а звали его излюбленным в роду Ястшембцов именем, Одолай — похоронил четырех жен. Четвертая умерла бездетной, когда старику было уже под семьдесят. И, верно, он женился бы и в пятый раз, если бы вскоре не ослеп.
— Слепому жениться безрассудно, — говаривал он, — когда и четырьмя глазами за бабой не усмотришь.
Тогда-то он и вернул немолодую уже дочь-вдову, по имени Тыту, чтобы она вела хозяйство. И хотя Тыте было уже за пятьдесят, отец помыкал ею, как ребенком.
Шла молва, будто в клетях у старика накоплено много всякого добра. Он и слепой никого не допускал к своим сокровищам. Старик был скуп; детям давал мало, а то и ничего. Чаще всего щедроты старика ограничивались дорожным снаряжением и оружием, чтобы дети сами добывали счастье и богатство.
Обширные земли, входившие в состав Якушовицкого поместья, приносили хорошие доходы. Но владелец жил, как простой батрак, ничего на себя не тратя. Когда же изредка принимал гостей, то кормил их и поил так же, как сам ел и пил. Несмотря на слепоту, он все держал в руках: и людей, и ключи, и воду; никто не смел ступить без его ведома.
Потомство Одолая от трех первых жен насчитывало, пожалуй, до сотни человек, с внуками, правнуками и праправнуками. Все они рассыпались по свету. А когда родня в дни семейных празднеств съезжалась на поклон, каждый, несмотря на хорошую память пращура, должен был доподлинно выложить, чей он сын или кому доводится внуком, так как старик уже потерял им счет. А так как в семье много было тезок, то не всегда можно было разобраться, какого Одолая сын приехал на поклон к прадеду Одолаю.
Городище, даже во времена глубокого и нерушимого мира в государстве, оберегалось так примерно, содержалось стражею в таком порядке, как будто бы война стояла у порога. Менялись ополчения из деревень, ходила стража, ворота закрывались на данный с угловой вышки знак и снова открывались утром, когда пастухи выгоняли стадо. А у ворот всегда стоял дозор, вооруженный короткими рогатинами.