воплощением податливости и робкой благожелательности. Не в меру набожный, чуждый рыцарского духа, он любил спокойствие, боялся людей, а к брату чувствовал великое почтение и страх, зная его необузданный характер.
Болеслав же платил ему высокомерной снисходительностью; не редко издевался над его смирением и боязливостью и не особенно обрадовался его приезду, так как Владислав не умел или, лучше говоря, не мог приспособиться к шумному, разнузданному образу жизни короля.
Неожиданное прибытие Владислава встревожило короля, и мрачная складка на его лице сделалась еще более заметной. Болеслав чувствовал, что посещение брата неспроста, что он несомненно приехал по делу, а зная его набожность и покорность духовенству, предвидел ближайшую цель приезда.
Всякий советник был королю враг; советы оскорбляли его и раздражали, а потому он в сердцах вышел навстречу Владиславу. Тот, увидев короля, издали снял с головы шлык и приблизился смиренно, как к повелителю и старшему годами. Они встретились на крыльце, а когда сошлись лицом к лицу, то стало ясно, что отношения их не братские: Владислав робел, а Болеслав обращался с ним по-королевски.
— Очень рад вам, — сказал король с напускной веселостью, — пустовато при моем дворе; ты и твои люди внесете немного оживления. Ты приехал в самую пору, мы отведем душу.
Владислав, изумленный неожиданным хорошим настроением брата, устремил на него любопытный, недоверчивый взгляд. Король же, быстро повернувшись, провел Владислава не в спальню, а в королевскую приемную (ту самую, где принимал епископа) и усадил на почетном месте. Было ясно, что Владиславу было все известно, что он перетрусил и приехал с просьбами, желая как-нибудь уладить недоразумения и вспышки гнева. Потому король предпочел не ждать разглагольствований брата и немедля приступил к делу.
— Видишь, — повторил он, — пусто у меня! Все изменники и трусы, которым мне пришлось задать острастку за бегство из-под Киева, натравили на меня попов; вот епископы и устроили на меня облаву, как на кабана в лесу. Будут ловы не на шутку!
Он засмеялся и прибавил:
— Не понюхали еще моих клыков!
Владислав молчал. На лицо его легло выражение тревоги, он смешался, не предвидя такого неожиданного приступа. Король взглянул на брата.
— А ты, что на это скажешь, братец?
— Я?.. Я?.. — тихо спросил Владислав. — Ты ведь меня знаешь: по-моему, лучше, если б не было облавы, и не надо было оттачивать клыки…
— Ты был и остался бабой! — перебил Болеслав. — С людьми лаской ничего не сделать! Отхлестай их, а тогда хоть в плуг впрягай!
Он потряс кулаком, а глаза метнули молнии.
— Властвовать можно не добром, а силой!
— Духовенство, — вздохнул Владислав, — горше самой сильной рати… Сам кесарь его слушается!.. Подданные, то иное дело… Ты король венчанный, и дана тебе власть карать виновных… но епископы!.. Но духовенство!.. О, брат мой!
С этими словами он скрестил руки и замолк. Болеслав приблизился к нему, ударил по плечу, презрительно скривил губы и стал смеяться.
— Духовенство, — вскричал король, — такие же мои подданные, как все остальные! В одном и том же государстве не может быть двух хозяев; они загрызут один другого, как волки!
Владислав продолжал молчать и вздыхал, сплетая пальцы. Король же ждал ответа, глядя на него с вызывающей насмешкой.
— Король мой и возлюбленный мой брат! — ответил, наконец, Владислав. — Я очень беспокоюсь о твоей судьбе… Ты знаешь, какая судьба постигла кесаря, и как он должен был вымолить себе прошение… тебе угрожает то же.
— Да ведь я сцепился не с папой, не с главою христианской церкви, — молвил Болеслав, — ас попом, здешним уроженцем и таким же моим подданным, как все другие.
— Ты ошибаешься, — мягко возразил Владислав, — ксендзы, хотя бы и родились здесь, все-таки не твои подданные и тебе не подвластны: а только Риму и папскому престолу, Они прежде всего обязаны повиновением своему владыке, а потом только тебе. Тронь их только, и сейчас же все ксендзы по всему свету восстанут на тебя и на нас всех! В каждом епископе есть частица папы, потому что все они имеют от него и власть, и посланничество в мире.
Болеслав слушал рассеянно, не придавая веса словам брата.
— Я уже сказал тебе, — повторил он с ударением, — что двум волкам не ужиться в том же перелеске: подерутся! Кто живет на моей земле, должен мне повиноваться, а нет, так голову долой!
Владислав затрясся, услышав слова брата, и закрыл руками уши, точно страшась самого звука его речи. А король стал ходить взад и вперед по комнате, точно разговаривая сам с собой.
— Грозятся, что закроют передо мною церкви? Горе тому, кто осмелится вызвать меня на бой! Никогда я не отступал перед борьбою, никогда не боялся, не дрожал: и теперь не уступлю! Епископ предатель! Он договаривается с чехами против своего венчанного владыки и, прокляв меня, хочет возвести их на престол… За это за одно он повинен смерти…
Владислав, встревоженный дерзкой речью короля, сидел пришибленный, с опущенною головой, как человек, доведенный до отчаяния, и слезы ручьями струились у него из глаз. Он видел, что ни он, никто на свете, не в состоянии сдержать Болеслава, и последствия начатой борьбы представились его уму во всей их неприкрашенной ужасной наготе. Болеслав, взглянув на малодушного, как будто сжалился над его слабостью, понизил голос и, смеясь, встряхнул изо всей силы, взявши за плечи.
— Не изводи себя слезами, когда я смеюсь! — воскликнул он. — Незачем тебе ни раздумывать над этим, ни портить себе настроения… А, ну их к лиху, всех попов да изменников! А мне нечего тревожиться, пока со мною меч да горсточка друзей. Пойдем-ка ужинать да веселиться…
Владислав встал, обеспокоенный до глубины души.
— Брат мой! — воскликнул он, схватив короля за руку.
— Ты все уже сказал, что было нужно! — загремел король. — Довольно! Разве порасскажешь мне о какой-нибудь бабенке, покраше моей Христа да твоей Ганны? Тогда валяй…
Владислав покраснел, а король залился бессмысленным, шумливым смехом. Напрасно было говорить с ним дальше.
— Не смей и заикнуться вновь об этом, — прибавил Болеслав, увлекая бледного и перепуганного брата в большую палату, в которой за накрытыми столами поджидали их придворные и дружина короля.
Пышность обстановки напоминала двор Болеслава Храброго, память о котором благоговейно чтилась его тезкой. В честь королевского брата все придворные чины одели лучшее свое убранство: драгоценнейшие опояски, цепи, бармы и шубы.
Некоторые были в блестящих доспехах и при мечах. Молодежь, вся на подбор, с смеющимися лицами, веселая и бойкая; отроки, разодетые в шелка; ратные люди, даже челядь, прифранченная и принаряженная, придавали двору Болеслава чрезвычайный блеск и пышность. Столы гнулись под тяжестью золотой посуды, принесенной специально из сокровищниц, и от чрезмерного обилия яств. Все, не исключая своры псов, жирных, с лоснящеюся шерстью, ожидавших своей доли пиршества, свидетельствовало о богатстве и силе короля.
А так как король поддерживал постоянные сношения с Русью, Грецией, Венгрией и немцами, то на одежде и вооружении лежал отпечаток разнообразнейших народностей. В этот день к столу женщины не были допущены, потому что старая и молодая королева редко появлялись на приемах, а без них прочие стеснялись, а иные прямо опасались принять участие в пиршестве, так как сам король и все его придворные позволяли себе свободу в обращении. Только женской красоты и не хватало среди цветущего убора королевской трапезы.
Владислав сел рядом с братом, покорный и взволнованный, опустив глаза. Разница между братьями была разительная. Они молча сидели за столом, изредка обмениваясь вполголоса отрывистыми фразами. Король заговаривал с братом о собаках, соколах, охоте и разных приключениях, смеялся и смотрел по сторонам. Владислав едва прикасался к яствам и, мрачный, отвечал только на вопросы.