сделался серьезен, экономка выпрямилась как струна, а Юлиан проворно поцеловал его руку и представил Алексея.
Атаназий принял все это очень холодно, сел на поданный стул и, скрестив на груди руки, долго оставался безмолвным, как будто ему нужно было докончить прерванные размышления прежде, нежели он обратится к людям.
— Радуюсь, что вижу тебя, милый Юлиан, — сказал он, спустя несколько минут. — Ты часто приходил мне на память… нам нужно много поговорить… много… я чувствовал, что ты приедешь и готовился к твоей встрече… Отдохни… но я скоро не отпущу тебя… на мне строгие и важные обязанности в отношении тебя.
Юлиан покраснел. Старик замолчал и потупил голову. Все гости из уважения к задумчивости старца также молчали… Наконец Атаназий вздохнул, взял палку и книгу и, не взглянув на своих гостей, удалился в другие комнаты.
— Пан Хорунжич что-то печален, — произнес капуцин, — видно попал на какой-нибудь крепкий философский орех… Право, исключая катехизиса, требника и еще двух томов, я бы сжег у него все остальные книги, — прибавил он с простодушной улыбкой, — подобные книги, как бы ни были хороши, только кружат людям головы… Вот и пану Хорунжичу следовало бы только молиться да жить спокойно, вовсе не заботясь о том: кто, где и как именно провернул новую дыру своим разумом… так нет!..
— Вы любите порицать то, что должно хвалить! — отозвался Юстин. — Что же он стал бы делать? Охотиться или играть в карты, есть и пить? На подобные вещи и без него много охотников.
— Хвалить Господа Бога! — воскликнул монах.
Юстин пожал плечами и сказал:
— Святой отец, каждый человек имеет свое назначение: один хромает, но силен в руках, другой туг на ухо, зато быстрым взглядом видит далеко… одному Бог дает хороший желудок, другому — чувствительное сердце, в великом хоре один из нас рычит басом, другой поет дискантом… и это хорошо… Невозможно же всех запрячь в одну и ту же работу.
— Вот сказал мне новость! — сердито отвечал капуцин, взяв уже четвертый сухарик, на что пани Гончаревская смотрела со страхом. — По-человечески так, а по Божьему — все мы и руками, и ногами, и глазами, и носами должны делать одно: возноситься на небо!
— Против этого не спорю, но я надеюсь, что и наш пан стремится не в другое место.
— Правда! Только вместо того, чтобы избрать себе прямую дорогу, он блуждает по лабиринту, желая руководствоваться человеческим разумом, и похож в этом случае на человека, который, среди белого дня закрывшись от солнца, ходит с фонарем…
— Ого! — прервал вошедший пан Атаназий. — Верно, ксендз Мирейко рассуждает тут обо мне?
— Конечно, — возразил, нисколько не смешавшись, капуцин, — вы делаете свое, я говорю свое… а между тем, вот и муху поймал в кофе, одним дармоедом будет меньше на свете…
Старик, сделавшись как будто веселее, сел близ Юлиана и начал всматриваться в лицо его… потом тихо взял племянника за руку, слезы навернулись на глазах его — и он отвел Юлиана в портретную залу.
— Кого это ты привез мне с собою? — спросил Атаназий. — Лицо благородное, энергическое, но в нем есть что-то простонародное…
— Хороший мой товарищ и друг, — отвечал Юлиан, — такой же шляхтич, как и мы…
— Как и мы? — повторил старик с видом удивления. — Как и мы?
Юлиан улыбнулся.
— Ты еще молод! — проговорил будто про себя Атаназий. — Но если он удостоился чести быть твоим другом… мне довольно этого, чтобы счесть его за человека стоящего… Хоть сколько-нибудь вы оживите мое одиночество. Я не желаю людей, мало люблю их, но если Бог пошлет мне таких, каких вижу теперь, то иногда мне будет приятно поговорить с ними, потому что запертая внутри мысль делается слишком сильной и просится вон…
Старик молча поцеловал в голову Юлиана и благословил его… Слезы опять навернулись на глазах его.
Сидевшие в смежной комнате гости не смели прерывать разговора Атаназия с племянником. А так как в это время кофе был уже кончен, то пани Гончаревская немедленно отправилась к своим занятиям, почти вслед за нею вышел и ксендз Мирейко, для исполнения вечерних молитв, и остались только Алексей с Юстином.
Молодые люди скоро сошлись друг с другом, так как Дробицкий слишком интересовался новым товарищем, нечаянно найдя под самой простой его наружностью необыкновенного человека.
Юстин Поддубинец, никому положительно не известный своим происхождением, почти с малолетства взят был паном Атаназием на воспитание, на его счет кончил курс в университете и даже вояжировал за границей. Заботливость о его образовании не была напрасна, потому что Юстин учился усердно и приобрел много познаний. Но, к несчастью, вследствие ли влияния своего опекуна или по собственному настроению, способный ко всему — он не выбрал себе никакого занятия. Природа создала Юстина поэтом, он внял ее голосу и стал поэтом — только по-своему и оригинальным образом. Если бы он родился за тысячу лет раньше, то, по всей вероятности, с арфою в руках, ходил бы от хижины к хижине, воспевая древние деяния, мечтая, прислушиваясь к тысячеголосому хору мироздания, и умер бы где-нибудь на могиле, с последней песнью к заходящему солнцу… А теперь он жил немногим иначе: читал, писал, избегал людей, размышлял, мечтал и до такой степени был равнодушен к своей будущности, так мало заботился о славе, что как будто ни в чем больше не нуждался, кроме того, что получил от Бога.
Юстин не домогался даже сочувствия и похвал, какими живут обыкновенные писатели, читал только лишь по необходимости и ничем не хвалился. Впечатлительный, как дитя, он для прекрасной картины, для хорошей песни, из-за нового вида бросал и забывал всех, и не один раз приходилось отыскивать его по окрестностям — точно заблудившегося коня, и приводить назад в Шуру. Он никогда не жаловался на горести и отличался от обыкновенных поэтов, беспрестанно воспевающих свои несчастья и страдания, особенно тем, что, нисколько не тяготясь настоящим бытом, находил полное вознаграждение за все в божественном даре — этой искре святого огня, горевшего в груди его.
Сколько раз, найдя в книге или песне нарекание на свет и на людей, особенно на бедность и недостатки, молодой человек воспламенялся сильным гневом и восклицал в восторге:
— Это не поэты!.. Презирают мир, а желают благ его, попирают золото и, как нищие, просят его… жалуются и страдают, тогда как обязаны благодарственным гимном славословить Бога за светлый венец, возложенный на главу их. Они не поэты, а фарисеи, обезьяны! Иначе они не смели бы произносить таких нареканий, не требовали бы от мира того, что обязаны попирать ногами!.. Поэт ни в чем не может завидовать людям: он стоит несравненно выше их, несравненно больше их чувствует и видит… Вечная одежда его, сотканная из света, прекраснее всех нарядов человеческих, его венец прочнее корон… а мысль и чувство возвышают его на трон, приближающий его к Богу… Стоит ли плакать, роптать и страдать из-за детских игрушек, если они холодны, мертвы и рассыпаются в прах, лишь только возьмешь их в руки?..
Бедный Юстин! Он так еще мало знал себя и жизнь!
Подали самый скромный и простой ужин, потому что в Шуре вели жизнь не роскошную, а о прихотях никто даже и не думал. После ужина пан Атаназий с Юлианом, Алексеем, Юстином и ксендзом Мирейко опять вошли в портретную залу. Время было уже довольно позднее, но здесь часто проводили целые ночи в молитвах или разговорах, не ограничиваясь принятым распределением времени. Звездный, прекрасный и тихий вечер настраивал к необъяснимой тоске, а через отворенные двери в сад влетал шум старых деревьев вместе с холодом и благоуханием ночной росы. Пан Атаназий, погруженный в задумчивость, начал ходить по зале, изредка бросая взгляды на племянника. Юлиан молчал и с почтительным удивлением глядел на старца, который, несмотря на свои странности, по силе своей веры и образу мыслей представлялся ему выше существ, ежедневно окружающих его.
Несколько минут царствовало глубокое молчание. Юстин загляделся на звезды, ксендз Мирейко играл своим поясом и кокосовыми четками, Алексей не спускал глаз с хозяина, производившего на него такое же впечатление, как вид тени, вставшей из гроба… Никто не осмеливался хоть бы одним словом прервать тишину, столь же торжественную, как молитва. Наконец пан Атаназий остановился перед Юлианом и спросил его дрожащим голосом: