наградой скромных виртуозов… Tutti bravi!
Гиреевич истощался на похвалы артистам, но говорил тихо, чтобы не внушить им излишней гордости. Когда же артисты вышли, он особенно распространялся в похвалах виолончелисту.
— Я должен прятать этого человека… это в полном смысле клад! У меня давным-давно отняли бы его, заплатили бы какие угодно деньги… К счастью, он сам не понимает своего таланта и чрезвычайно скромен…
При этих словах Гиреевич уже вынимал Страдивариуса из футляра и сперва показал его гостям своим.
— На вид самая обыкновенная скрипка, — прибавил он, — но какой звук! Что за приятность, что за сила! Я купил ее в Италии… Представьте, сам Паганини хотел приобрести ее, но я перекупил у него и завладел этим сокровищем. Смело могу сказать, что подобного инструмента нет в Европе, следовательно, и в мире…
Он повел смычком и бросил торжествующий взгляд на всех присутствующих.
— А что? Пусть же кто-нибудь покажет мне подобную скрипку!
Зени села за фортепиано, а Гиреевич, с неподражаемой грацией став перед пюпитром, с чувством и вдохновением начал играть.
Не стану описывать, как он играл, потому что музыку подобного рода оценить невозможно. Скажу только, что он сильно старался и ломался, а где не мог исполнить верно, то умел прекрасно покрыть вариациями собственного изобретения. После каждого соло он взглядывал на слушателей, как бы вызывая рукоплескания.
Дочь умела пожертвовать собой, вторила отцу и нисколько не думала о себе… Потом следовали восторги и пожатия рук, принятые артистом скромно, но с сознанием собственного достоинства.
— Эту композицию Липинского, — сказал Гиреевич, — я играл в его присутствии в Дрездене… Поверите ли, он остолбенел… я заметил тень зависти на лице знаменитого артиста: видно — и гении бывают больны ею!.. Наконец, у него вырвались достопамятные слова; 'В моей композиции вы открыли прелесть, которой я и сам не подозревал'. В самом деле, я слыхал, как Липинский играет этот дуэт… признаюсь — разница огромная!.. Может быть, и скрипка много значила в этом случае… Липинский не мог наглядеться на нее.
Тщательно вытерев своего Страдивариуса, хозяин уложил его в футляр и запер на ключ, который всегда носил на шее. По программе следовала гармоника, но как еще надобно было приготовить ее, то гости имели время проглотить испытанные впечатления. Графиня играла с большой претензией, но довольно плохо, впрочем, прекрасные меланхолические звуки и необыкновенная звонкость инструмента должны были непременно понравиться всем. При этой тихой музыке Юлиан сделался еще печальнее, потому что она пробудила в нем грустное чувство…
В заключение Зени села за фортепиано, прежде чем она начала играть, родители распространились о ее таланте, триумфах и о впечатлении, какое производила она на Мендельсона-Бартольди и Мейербера… Панна играла верно, смело, отчетливо, но ни тени выражения не было в ее игре, звуки дрожали, шипели и гудели, но ничего не говорили душе.
Юлиан вспомнил игру Поли, полную искренности и чувства, не столь блестящую, но столь для него понятную и ясную.
После Erlkonig'a Шуберта, заключившего концерт, когда президент и Юлиан благодарили артистку и выражали восторг, родители подошли обнять свою дочь — и мать посадила ее около себя, чтобы она отдохнула… Между тем, Гиреевич потихоньку рассказывал о дочери чрезвычайно любопытные историйки: как она училась, как удивляла наставников, как собирала лавры еще в эпоху гамм и экзерциций, какие сочиняет теперь вариации и фантазии.
Президент слушал все это с большим вниманием. Юлиан, видимо, скучал: его мысль блуждала далеко, даже смешные причуды здешнего дома не развлекали его, потому что он не имел охоты наблюдать за ними… Юлиан с нетерпением ждал минуты отъезда в Карлин, вечер приближался, но хозяин почти ничего не показал им: столько предметов оставалось еще для обзора!.. Сад и в нем необыкновенный пруд с тяжелыми испарениями, принимаемыми за минеральные, два дерева, сросшиеся между собою ветвями, цветы в оранжерее, теплица с ананасами, часовня, конюшни и т. п. Президент, однако, не остался и дал слово подробнее обозреть все редкости в следующий визит. Когда они выехали из Ситкова, президент разразился спазматическим хохотом… Юлиан сидел, точно убитый.
— Как? Даже и они не развеселили тебя?
— Ужасно надоели…
— А панна?
— Может стать рядом с индийской куклой.
— Но ведь она хороша собою?..
— Не совсем дурна.
— А миллионы?
Юлиан ничего не сказал в ответ, и путешественники в мрачном молчании поздно возвратились в Карлин.
— Не думаю, чтобы устроилось дело, — бормотал про себя президент. — Эти люди слишком смешны и причудливы для Юлиана… ему нужно бы родню в другом роде, но где мы найдем миллионы Гиреевичей?.. Можно бы и поскучать немного ради денег.
Мы почти забыли Алексея, но что нового можно сказать о нем? Вся жизнь его сосредоточивалась в сердце и вращалась около одного чувства: он постоянно все более и более любил Анну и с каждым днем становился печальнее. Он должен был перед всеми, даже перед самим собою, скрывать свою любовь, как тайну или преступление, и лишенный всякой надежды только молился своему идеалу. Бедное человеческое сердце!.. Кто-то удачно выразился, что в каждой любви заключается частица ненависти, по крайней мере, положительно можно сказать, что к любви непременно примешивается какая-то досада и почти гнев: человек не может подчиниться без борьбы и склонить голову, не вздохнув о своей участи. Так и Алексей в печальные минуты одиночества, не видя Анны и увлеченный мечтами, часто искал в ней недостатков и пятен, разочаровывался мнимыми ее несовершенствами, но один взгляд девушки сразу уничтожал подобные замыслы. Алексей не мог упрекать Анну за то, что она не любила его, потому что считал себя слишком низким в сравнении с нею, даже недостойным ее взгляда, но обвинял ее за то, что она никого не любила, что в ней не обнаруживалось потребности сильнейшей привязанности, что, спокойно проводя жизнь, она никогда не простирала своих взоров за пределы того, что окружало ее.
Алексей старался найти в ней какую-нибудь слабую, нехорошую сторону, чтобы перестать любить ее, но вместо того привязанность его возрастала с каждым днем, он почти сходил с ума от страсти и должен был казаться равнодушным, боясь, чтобы не выгнали его из рая. Он готов был на величайшие жертвы, только бы остаться у дверей Анны, слышать ее голос, видеть улыбку, иногда схватить ее слово и дышать воздухом, напоенным ее дыханием… Таким образом прикованный к своему идеалу, он жестоко страдал, хотя никогда и никому ни единым словом не жаловался на судьбу свою.
Это страдание начало постепенно отражаться на лице, во всей фигуре, в жестах и даже в образе мыслей молодого человека. Алексей потерял выражение независимости, гордости, спокойствия, веселья. Глаза у него потускнели, все черты лица стали мрачнее. Он трудился по-прежнему, но труды уже не утешали его, потому что он не видел перед собою цели… Каждый раз, как он приезжал в Жербы, мать все печальнее и печальнее глядела на него, качала головой, замечала в сыне развитие какой-то загадочной болезни, чувствовала, что ее дитяти худо и тяжело жить в Карлине, иногда уговаривала его возвратиться домой, но Алексей печально улыбался и молчал. Не видя средств поправить дело, мать обратилась наконец к графу Юноше.
— Пане граф! — сказала она ему. — Я имею к вам большую просьбу… помогите мне спасти Алексея… Напрасно я старалась удалить его от Карлинских, он не послушался меня и попал в западню… Не могу понять, что с ним делается, но вижу, что он сохнет… Спасите меня и его… присоветуйте, что мне делать, как вырвать его оттуда?
Юноша покачал толовою и отвечал:
— Теперь уж я не очень люблю посещать салоны, потому что там будут смотреть на меня, как на