Точно то же случилось с Ермолой, который ожил с найденышем и, к удивлению казачихи и всей деревни, не только усвоил себе все мелочи ухода за ребенком, но сделался совершенно другим человеком. Он слыл самым равнодушным существом в мире, тихим, молчаливым; в обычное время видели его на известном месте, слышали от него почти одни и те же речи. Опустив голову, опираясь на посох, ходил он ко двору, к речке, таскал себе дрова; временами копался в огороде, возделывая немного табаку и овощей; в ясные вечера молился иногда на пороге и, случалось, по целым месяцам не ходил в деревню. В корчме никогда не показывался и не любил посещать ни крестин, ни свадеб, ни похорон, а если и приглашали его, то старался как можно скорее отделаться и уходил в свою трущобу, где вел жизнь, покрытую какой-то таинственностью.
Старик никуда не ходил в гости, кроме казачихи, с которой связывали его прежние отношения, о чем уже мы упоминали в начале повести. Вообще, о нем носилась молва, как о нелюдиме, хотя и нельзя было не полюбить его, познакомясь с ним ближе: под этой черствой наружностью скрывалось золотое сердце, сердце, которое чаще, нежели думают многие, встречается у нашего простолюдина.
Вопрос этот
Находясь постоянно с нашим крестьянином в самых близких отношениях, не колеблясь, признаю его лучшим по семейной жизни и инстинктам, нежели прочие классы общества, нежели народ в других племенах Европы, преимущественно на западе. Пересчитаем и сравним проступки, и мы удивимся нравственности заброшенного народа, черпающего свои силы для добра лишь в родном воздухе и в крови собственного сердца. Как легко можно бы изъяснить малейший недостаток в народе, если бы захотеть быть справедливым, а мы, вслед за западом, обошли крестьянина, перенося в гостиную все добродетели. Не спорю, есть их много и в гостиных, но ведь нас учат катехизису и указывают дорогу: крестьянин же ищет этого пути только собственным сердцем, и мы, по крайней мере, должны бы отдать ему эту справедливость.
Ермола был именно одним из тех людей, одаренных дивным инстинктом добра, в котором дворовая жизнь не убила врожденных благородных стремлений, лакейская выправка не иссушила сердца, а чувство не охладило старость. Я иначе не могу назвать этого, как инстинктом, и охотно допустил бы в психологии рядом с животным, эгоистическим, разрушительным инстинктом другой, благороднейший, противоположный ему, который часто возводит до высшей степени добродетели самые жалкие индивидуумы. Одаренный подобным, дивным стремлением, человек идет вопреки собственных интересов и слушается сердца, в котором вместо крови и страстей живет и бьется необходимость и предчувствие усовершенствования. Ермола никогда не жаловался на убогую жизнь, не проклинал прошедшего, не скорбел на людей; довольствуясь самим собою, он молчал и терпел, слепо веруя в Провидение. Как ни были малы его средства, но он никому не отказывал в помощи. Об этом известно было в деревне, и к нему шел знакомый и незнакомый, кто нуждался в паре рук и участии, средства, которые только и мог предложить старый Ермола нуждавшимся. Умел он посидеть при больном, сжать бедной вдове перестоявшуюся рожь, присмотреть за детьми, когда взрослые выходили в поле, подать совет в случае какой-нибудь тяжелой болезни. И Ермолу приглашали тем охотнее, что водки он не пил и терпеть не мог, а за услуги никогда не требовал платы. В народе существует обычай вознаграждать за малейшую подобную услугу и отказ от подарка считается некоторого рода оскорблением. Давали кое-что и Ермоле, и он брал из боязни огорчить соседей, но довольствовался самым малым количеством каких-нибудь съестных припасов. Старик, впрочем, никогда не сердился, если кто, воспользовавшись его услугами, позабывал о них впоследствии. Он не жаловался и не называл этого неблагодарностью, зная, как мало у крестьянина минут для сердечных излияний, что делает он это не по недостатку желания, но за неимением времени и возможности, а кажущееся равнодушие чаще бывает следствием случайности. Чтобы не удивляться этому, надо знать крестьянский быт, видеть тягость работы и рассчитать, сколько остается времени собственно только для отдыха. Превосходя лишь одним сердцем своих собратьев, Ермола, тем не менее, был настоящий селянин, сохраняя вкусы, привычки, обычаи и предрассудки сельского люда.
На другой день после описанного происшествия в целой Попельни только и было речи, что о ребенке, найденном под дубом, о Ермоле, и о козе, купленной у Шмуля, чем в особенности тщеславился Федько, так же, как и исторической своей пегой кобылой. Тысячи догадок носились о подкинутом ребенке, обстоятельстве неслыханном в самых старинных преданиях деревни. События этого, конечно, никто не мог приписать крестьянам, потому что оно не было в их нравах, а подозревали какую-нибудь таинственную особу из высшего сословия. Подозрения падали на разных ближних и дальних соседей, но и рушились сами собою, не имея ни малейшего основания. Каждый старался припомнить малейшие подробности вчерашнего дня и вечера, но, к несчастью, ловко были скрыты следы того, кто привез и бросил под дубами ребенка. Кто-то видел под вечер повозку, быстро мчавшуюся к Малычкам, но оказалось, что это был писарь, обожатель казачки Горпины; другой припоминал о всаднике на берегу Горыни с чем-то белым под мышкой, но все тотчас узнали эконома с белым шарфом, которым обвязывал он шею в холодное время. Морыся шинкарка подумывала на полесчука, который спал в шинке на лавке и вышел около первых петухов. Но мог ли виновный спать так спокойно?
В корчме, в поле, на пристани все рассуждали о подкидыш^ но никто ничего не знал основательно, и только дивились Ермол$| смеялись над ним и пожимали плечами.
Между тем, казачиха приготовила купель для ребенка, и когда развернув коленкор, который должно было отослать экономке, она; ближе присмотрелась к ребенку сама начала разделять мнение Ер* молы, что дитя панского происхождения. Признака не нашлось никакого, но на шее, на шелковом шнурке, был привешен бронзовый образок, который, приняв за золотой, старик спрятал в свою сокровищницу. По этому поводу возник вопрос, крестить ли ребенка, — и мнение соседки превозмогло, что на всякий случай окрестить — гораздо вернее. В тот же вечер понесли его к священнику и мальчик назван был Родионом. Ермола плакал от радости, что Бог дал ему сына и носился постоянно с ребенком.
Первый раз в жизни подпил старик на крестинах, подпоил Федько и казачиху, которую расцеловал, подшучивал, но погрозил кулаком козе, которая как-то мрачно посматривала на всю эту историю.
— Слушай, проклятая Жидовка, — сказал он, становясь против нее с приподнятою рукою, — слушай, бородатая бестия, и помни, если не будешь для моего мальчишки хорошей мамкой, я найду другую, а тебя тупым ножом зарежу.
Коза, топнув ногами, замотала головою, а присутствовавшие разразились громким смехом.
Таково-то было начало. А через несколько месяцев Ермола так освоился с новым положением, что ему не могли довольно надивиться. Для всей деревни было утешением, когда старик выходил с ребенком в поле или на берег: его всегда окружали и ласкали маленького найденыша.
Даже старая коза, обнаружившая столько характера в первые дни после разлуки со Шмулем, мало- помалу привыкла и привязалась к Ермоле до такой степени, что не отходила от него постоянно. Сперва уходила она в корчму и однажды Шмуль решился было зарезать ее втихомолку; но Ермола, угадавший катастрофу, оставил дитя у казачихи и, собрав соседей, отправился в корчму выручать кормилицу. Козу отыскали в сарайчике за соломой и такой навели страх на Шмуля, что он уже не решался более нападать на старика, а жадность не прошла ему даром, потому что он должен был попотчевать крестьян, чтобы избавиться от шума, затеянного Ермолой.
Коза, с своей стороны, довольствуясь достаточным кормом, привязалась и к новому месту, и к хозяину