— А что ж, сделаюсь паном — и то занятие: ведь мне все равно! — отвечал парень и запел:
Ой кий мыни братом,
Торба мыни жинка.
'Это какой-то веселый малый, — подумал Ермола, — но встреча мне как раз кстати: пока пегашка съест сено, а Федько закусит водку хлебом с луком, я узнаю от него что-нибудь о Мрозовице'.
— Эй, послушай, брат, — сказал он, обращаясь к парню, — не выпьешь ли водки?
— Почему же нет, лишь бы на чужие деньги. Ведь жид для компании удавился.
— А подай-ка нам, Ицек, только той, что из Бубнова.
— Слышишь, Ицек, давай, собачья шкура! — повторил гуляка.
— Я ведь нарочно еду в Мрозовицу, — сказал Ермола, садясь возле парня на лавку.
— А! Ну, так возьмите же две палки и хорошенько позашивайте карманы, потому что там разбойники и воры.
— Что вы сказали?
— Спросите у тех, кто там был, ни одного честного человека.
— А гончары?
— Первые мошенники.
— Кстати же я собрался!
— Зачем?
— Долго говорить, а нечего слушать.
— И незачем ехать, — сказал парень, — если нужна разбитая и треснувшая посуда, тогда поезжайте.
— Не в этом дело.
— В чем же?
— Видите ли… — пробормотал Ермола, почесывая затылок.
Подкрепившийся Федько принял на себя обязанность переводчика. Трезвому трудно разговаривать с подгулявшим, но пьяный отлично понимает пьяного.
— Видите ли, — шепнул Федько на ухо парню. — Ермола гончар, но не знает, как делать поливы, и ему захотелось выучиться.
— Какого же дьявола ехать ему в Мрозовицу?
— А куда же?
— Да я научу! А что он мне даст?
Взглянув друг на друга, Федько и Ермола остолбенели.
— Шутите! Неужто вы были и гончаром?
— Я гончаров сын, и поливу умею делать, потому что лет шесть занимался этим. Но глупое ремесло, и скоро мне надоело: пачкайся в глине, возись с нею, пекись в огне. Я плюнул и бросил, хоть отлично знаю поливину каково угодно цвета, и она у меня выходит чиста, как стекло.
— И это правда?
— Попробуйте. Ермола рассмеялся.
— А что возьмете?
— А что дадите?
Слыша о каком-то торге, но не понимая в чем дело, Ицек думал, не продается ли что-нибудь и присоединился к беседовавшим, насторожив уши; он боялся, чтобы не ускользнули барыши.
— Что вы торгуете? — спросил он потихоньку.
— Кота в мешке, — отвечал парень.
— Ну, что там за кот! К чему кот! — сказал с досадою еврей. — Скажите, может быть, и я куплю.
— Торгуются о поливе, — молвил Федько.
Еврей не понял, пожал плечами и отошел на несколько шагов, наблюдая из-за печи торг и рассчитывая на магарыч.
Между тем, собеседники порешили на пяти рублях чистыми деньгами. Ударили по рукам, запили бубновской водкой, и Ермола сбирался уже с новым знакомым назад в Попельню.
— Ну, так и я не поеду сегодня в местечко, — молвил Федько, как бы раздумав. — Ночью непременно дождь вымочил бы меня до нитки.
И два приятеля, усадив с собой на повозку Сепака (имя парня), поехали обратно в Попельню, к величайшей досаде Ицки, который не понимал причины сделки, но чувствовал в ней какие-то недоступные для него деньги.
Таким образом, и полива приехала в Попельню, а Ермола, как за чудо, поблагодарил за нее Бога.
Было уже около полудни, когда наши путники подъехали к жилищу Ермолы в Попельню. Родионка сидел у порога и точил огромный кувшин, а Гулюк помогал ему, и мальчики весело разговаривали.
При виде отца Родионка удивился и несколько испугался, но тотчас же бросился высаживать старика из повозки.
— Что это значит, тятя, вы так скоро возвратились? Не случилось ли чего в дороге?
— Ничего, сынок, и вот мы встретили этого доброго парня, который был гончаром в Мрозовице и обещает научить нас делать поливу.
Родион подпрыгнул от радости.
— Неужели? — спросил он.
— Непременно, — сказал Сепак, — и очень рад, что могу выкинуть штуку своим мрозовичанам, потому что они мне костью засели в горле.
И, слезая с повозки, начал с видом знатока присматриваться к гончарскому заведению. Но нельзя было не заметить в нем деревенского выскочку, готового смотреть на все свысока и смеяться над каждой вещью. Простое заведение показалось ему таким ничтожным, и он так при осмотре пожимал плечами, что старик и Родионка повесили головы. Отзываясь о их изделиях с презрением, Сепак бросал горшки и кувшины оземь, разбивал, доказывал непрочность и, развалясь на лавке, начал выхвалять свои собственные работы.
Ермоле, который довольно знал людей, не понравилось подобное поведение, но он терпел Сепаковы выходки, собственно в надежде чем-нибудь от него попользоваться, хотя, судя по разговорам, и мало имел к нему доверия.
Между тем, Сепак велел подать себе водки и поджарить сомовины и, закусив порядком, лег уснуть, а вечером отправился в корчму.
На другой день надо было отправиться в местечко за снадобьями, необходимыми для поливы, а Родионка, по указаниям Сепаки, распевавшего песни, делал нужные приготовления для нового занятия. Но когда, наконец, дошло до дела, Сепак оказался необыкновенно ловким и знающим, что удивило старика не менее его самохвальства; зато же, поработав с полчаса, мрозовичанин ушел в корчму, где нанял музыканта, созвал полдеревни, поставил ведро водки и задал пир на славу.
Уже поздно вечером пьяного подмастерья привели не менее подгулявшие парни с песнями и положили перед дверьми Ермолиной хаты. С сожалением смотрели на него Гулюк и Родионка.
Не скоро началась серьезная работа, но пока собрались, то понятливый воспитанник Ермолы так воспользовался указаниями и приемами подмастерья, или лучше сказать, так был догадлив, что ему уже не были чужды все приготовления. То же самое было и впоследствии: довольно было ему несколько сведений, указаний, чтоб выйти на настоящий путь, а молодые знания дополняли то, чего недоставало в самом учителе. Боялся Ермола вредного влияния подмастерья на Родионку, смотревшего с любопытством на гуляку: он готов был бы и избавиться от мрозовичанина, но последний, как бы нарочно, предназначался судьбою опошлить перед Родионкой кутеж и все его последствия. Сепак действительно представлял тип, повторяющийся часто у простолюдинов во всей наивности: он быль парень ловкий, способный, расторопный и переходил от работы к гулянке, отвращаясь от первой и не будучи в состоянии насытиться другою.
Иногда, утомленный кутежом, целые дни проводил он, лежа на сене, распевая во все горло и вздыхая полной грудью, словно должен был умереть в ту же минуту. Потом, через какой-нибудь час, он мог уже заниматься самым усердным образом, и рука, которая сперва дрожала и не повиновалась, работала с необыкновенною ловкостью в самое короткое время. Но едва входил он в эту колею, как снова бросал все, хватался за каждого встречного, начинал шутить и чаще всего отправлялся в корчму, где за столом