— А что же? Она уже развалилась; после солдатки некому было жить в ней. Того и гляди упадет.
— А пока упадет?
— Будет себе валиться понемногу.
— Если бы вы позволили пожить мне в ней неделю, другую — я заплатил бы.
Настя рассмеялась.
— За что, за пустку? Напротив, вы еще окажете большую услугу моему Сидору, потому что он хотел бы поддержать хату. Если бы кто нашелся присматривать за нею, она дольше постояла бы. Если вы думаете пожить здесь, я дам вам окошки, которые мы вынули из боязни, чтобы не украл кто-нибудь. Вот и дело с концом!
— Неужели? — спросил обрадованный старик.
— А что же больше!
— О, да наградит же вас Бог на том и на этом свете! Я не только исправлю и очищу вам хату, но и отслужу чем-нибудь другим. Мне будет здесь легче — вблизи моего мальчика: может быть, узнаю о нем.
— И прекрасно. Сидор будет рад, вы довольны, — значит и по рукам! Мне все равно, да вы еще присмотрите и за огородом.
— Не только присмотрю, но и оплету, лишь бы нашелся хворост.
— Дело! — сказала Настя, засмеявшись. — Пойдемте же к нам ужинать, вы побалагурите с Сидором, возьмете окно и немного щепок протопить, потому что там должно быть сыро, и переночуете уже в своей хате.
Сидор Колесник жил тут же — огород с огородом, только в другой улице. По всему было заметно достаточность хозяина. Хата была большая; в переднем углу стояли украшенные образа, стол застлан чистой скатертью, на которой лежал отлично выпеченный хлеб, покрытый белым ручником; домашняя посуда новехонькая, словно только что с базара; в хате порядочно, тепло и необыкновенно опрятно. Только сам хозяин не походил ни на жену, ни на хату; бледный, худой, охриплый, с завязанной щекой, с больным глазом и небритою бородою, он казался гораздо старее лет своих.
— Вот тебе старый Ермола, — сказала Настя мужу, который, сидя над печью, лечил зубную боль трубкой, — он берется жить в отцовской хате и обещает присматривать за огородом.
— Ермола! А! Помню. Как же вы поживаете дедушка? — проговорил Сидор, поплевывая после бакуну. — Что здесь поделываете?
Но Настя, обладавшая, между прочим, и способностью красноречия, — не допустила старика до ответа и начала рассказывать историю Ермолы со всеми подробностями; а Сидор, как человек с мягким сердцем и подчинявшийся влиянию жены, тотчас же принял участие в старике, посадил его возле себя на лавке и занялся разговором.
— Чем вы больны? — спросил, наконец, Ермола, припоминая свои давнишние лекарские занятия. — Скажите, может быть я помогу.
— Не знаю, щека ли болит, или зубы. Началось с одного порченного зуба, а теперь пошло по всему лицу и по голове, так что всюду рвет и болит страшно.
— А не пробовали ли вы хоть и гадкого, но верного лекарства: выкурить трубку дубового мху?
— Нет.
— Только этот мох надо выбирать умеючи. А есть ли у вас дуб?
— Полон двор.
Ермола тотчас же отправился, насобирал горсть мху, очистил его, насушил и набил им трубку бедного Сидора. Закурил ее больной. По хате распространился смрадный дым, так что Настя раскашлялась, но вследствие ли лекарства, или по другой причине, Сидору стало легче, и хозяева не знали, как благодарить Ермолу. У больного только начала пухнуть губа, но боль утихла.
— Пусть себе пухнет, — сказал Сидор, — лишь бы не болело, а то уже так пришлось, что хоть лезь на стену.
Ермола приобрел себе друзей пустым этим обстоятельством. Ему дали окошко, охапку дров и лучины. Настя накормила и дала еще горшочек назавтра, и счастливый Ермола отправился в новое жилище.
Ничего нет грустнее опустелой хаты: так и веет отовсюду трупом и смертью. Несколько уже месяцев никто не жил в хате Прокопа, и она начала зарастать плесенью и грибами; в расселинах семена трав и хлебов пустили хилые, желтоватые проростки, лишенные свежего воздуха и света; сырость сочилась сквозь стены; серый мох обозначался по земляному полу, и множество червей заводилось уже в развалинах. Но Ермоле все казалось хорошим, оживленным близостью Родионка и, подкрепленный надеждой видеться с ним, он уже обдумал, как пособить горю. Приделав окно, он затопил печь, вымел пол, вытер стены, отпер дверь и, сдвинув две лавки, лег на них отдохнуть после продолжительного пути по песчаной дороге.
Fa другой день с утра Ермола возился, приводя в порядок хату, потом помогал Насте на огороде, а под вечер, зная хорошо расположение деревни, отправился ко двору пана Дружины. Из боязни быть узнанным, он вышел в сумерки и не отправился к крыльцу, откуда его прогнали так безжалостно, но тихо, в нищенской одежде поплелся тропинкой, вившейся за садами. Тропинка эта, огибая задний двор, вела на другую сторону сада, откуда через прямую аллею видны были дом и место, где преимущественно гулял Родионка. Мальчика выпускали одного, потому что сад был обнесен забором, и он не мог из него выйти. На этот раз в аллее было пусто, и Ермола увидел только одного садовника сквозь щели частокола. В окне у Родионки светилось: старик посмотрел туда, вздохнул и отправился в свое логовище.
Как-то Ермоле стало легче на сердце, когда он очутился недалеко от Родионки. Он занялся немного по хозяйству, закусил и лег спать гораздо веселее обыкновенного. Настя не позабыла об его ужине: старик нашел тщательно закрытый горшочек с кашей, которой могло хватить дня на два.
Другой день Ермола провел почти таким же образом, потом ежедневно ходил к панскому саду. Долго прогулки его были безуспешны. Наконец, однажды, увидел он Родионку, проходившего по аллейке близ частокола. Старик кликнул его потихоньку, и мальчик остановился, как вкопанный.
— Родионка, подойди хоть на минуту ко мне, Бога ради, и проговори одно слово!
При звуках столь знакомого, хоть и сдержанного голоса, мальчик вздрогнул и в минуту был уже на частоколе.
— Ах, тятя, это вы? Что вы здесь делаете?
— Тише, тише! Не выдай меня. Я пришел к тебе.
— Давно?
— Уже несколько дней.
— Где же вы живете?
— В Прокоповой пустке… О, не выдавай меня: мы будем видеться каждый вечер… Только, сынок, веди себя осторожнее.
Родионка весь раскраснелся; но в саду раздался чей-то голос, и Ермола исчез, а Родионка притворился, что влез на частокол, добираясь до гнезда на ближнем дереве.
Его за это побранили и отправили в комнаты из боязни, чтобы не простудился; никто, однако же, не заметил перемены в Роди-онке, который не спал до рассвета.
На другой день Родионка весь день пробыл в саду. Вечером приплелся Ермола и, выбрав место, где частокол сильнее расходится, он мог удобнее поговорить с своим приемышем. После этой короткой беседы старик возвратился в смущении и беспокойстве. Сердце его было счастливо, но боролось с совестью. Родионка жаловался на томительную жизнь и заклинал взять его и уйти вместе далеко от Малычек.
Каждый день его родители все более привязывались к младшему сыну. Юлий, перестав быть их любимцем, делался какой-то помехой; упрекали его за грусть, молчанье, болезнь и, в насмешку, называли мужицким сыном.
— Каким же образом я могу тебя взять с собою? — говорил старик. — Ведь они твои родители, которые могут сказать, что я украл тебя. Ты привык уже к удобствам, а я не могу доставить их тебе, да и куда же мы скроемся? Нас догонят, отыщут, а тогда и мне и тебе будет гораздо хуже.
Но мальчик настаивал, а Ермола сопротивлялся постепенно слабее. Родители не любили Родионку, как любил его названный отец, и он не мог жить в родительском доме. Ему не нужны были удобства, потому что он крал на кухне черный хлеб, чтобы только вспомнить прежнюю счастливую долю, за что его бранили и упрекали ежедневно.