Пшемко, думая избавиться от назойливого горбуна, бросил ему горсть денег. Клюска спрятал их в большой мешок, перекинутый за плечи, но тянул свое.
— Увезете от нас, увезете самое лучшее, — печально жаловался он. — Смотрите ж, чтоб по дороге солнышко ее не пригрело, а то растает, или ветер не продул, а то туманом разойдется. Мы так здесь за ней ухаживали, так ее любили!
— Не беспокойтесь, — вмешался воевода, — она и у нас найдет любовь да почет. Будем охранять цветочек, посадим его в красивом высоком замке.
— Ну, ну! — ответил Клюска. — Хоть вы ее в золото и бриллианты заделайте, все равно ей не будет так хорошо, как здесь, если только не полюбите ее так же, как и мы.
Горбун опустил голову.
— Нам без нее остаться, что без солнышка, без воздуха и воды!
Не один горбун жаловался так; все в замке с плачем расставались с княжной. Особенно она была добра и ласкова с нищими, простой народ допускала к себе, совсем не гордилась, а когда приходили к ней сельские женщины, чувствовала себя самой веселой и счастливой.
Часто упрашивала дедушку отпустить ее в деревню то на свадьбу, то на Ивана-Купалу, то на какой- нибудь праздник в лес. Уводила с собой дворовых девушек и возвращалась в венке из лесных цветков, с передником, полным пахучих трав; такие прогулки веселили ее больше, чем придворные развлечения в немецкой среде.
У нее были простые привычки и нравы, и это одним нравилось, а у других вызывало упреки.
Шли к ней постоянно и поселяне, и девушки, и женщины, все с ходатайствами, шли свободно, как будто это была не княжна, а того же класса девушка.
Да и не видно было в ней барыни, когда, одетая по-деревенски, с песенкой на устах, она отправлялась в поле. И дедушка, и тетка старались отучить ее, но напрасно; старик утешал себя лишь тем, что в чужих странах, выйдя замуж, забудет о своих привычках.
Всю ночь раздавались песни и разговоры в Щецинском замке. Кругом стояли бочки со смолой, ночь была светлая и тихая. Кто веселился в комнатах, кто на открытом воздухе. Барвин не жалел ни еды, ни питья, каждый получал, что нравилось; старику так хотелось отпраздновать этот день, чтобы никто не забыл свадьбы Люкерды.
Клюска, убедившись, что Пшемка не развеселить, пошел в комнату Барвина; старик лежал, но не спал. Горбун уселся в ногах на полу и пристально смотрел на князя.
— Ну что, старче, радуешься? — спросил князя.
— Отчего же не радоваться?
— Так ведь твой польский жених словно уксус проглотил, а надо, чтоб на свадьбе кто-нибудь да веселился. Я один за всех не могу.
— И жених потом порадуется, — сказал Барвин. Клюска качал головой.
— Княжна тоже плачет.
— А ты? — перебил князь.
— Я зол, хотя смеюсь, — ответил шут. — Поторопился же ты незрелый плод отдать в острые зубы! Что тебе теперь делать в этом опустевшем замке, когда ни ее песенка не прозвучит, ни смех не раздастся? А вдруг еще издали донесется стон?
Барвин рассердился.
— Ах ты, ворон проклятый! Даже на свадьбе каркаешь! — закричал. — Закрой рот сейчас же!
Клюска обеими руками схватился за лицо, согласно приказанию, но зато устремил такой взгляд на старика, что князь вынужден был отвести глаза.
Шут, спустя минуту, опять забормотал:
— Не надо было ее сватать так рано! Не надо! Пусть бутон распустился бы, мы бы им натешились.
Барвин потер лоб рукой, но молчал, не желая даже отвечать шуту, ставшему проповедником.
— Красивый барин! Молодой, гордый! Каплет с него золото, видно, что земель у него будет много, да вот как насчет удачи? Погробовец ведь, а погробовцам всяко бывает.
Князь ударил его ногой, Клюска умолк. После тихо начал напевать песенку.
Пожалев князя, которого огорчил, и вспомнив старый напев, всегда доводивший до слез Барвина, — а тогда старику становилось легче на душе, Клюска стал петь.
Барвин, вслушавшись, взглянул приветливее на шута, морщины стали исчезать. Клюска мурлыкал дрожащим голосом, в котором слышались слезы.
Но они вдвоем понимали и этот еле слышный напев, и недоговоренные слова, и слезы капали у обоих.
Долго, долго еще звучала песня, иногда прерываемая криками извне, пока наконец и князь, и шут не заснули, один на подушке, другой у его ног, на земле.
И так проспали девичник, а проснувшись утром, увидели, что в замке после ночного пиршества все еще объято сном.
IV
Был жаркий июльский день. Небо ясное, летнее, слегка затянутое мглою. Солнце, уже склоняясь к закату, двигалось кроваво-красным потускневшим шаром, собираясь утонуть в туманной постели.
Поглядывая на него, люди испугались: по их мнению, это красное солнце предвещало Божий гнев.
Солнце сердилось на землю.
Старушки, поддерживая подбородки иссохшими руками, качали седыми головами, знали они, что такое солнце предвещает убийство, кровь, пожар, войну.
Но почему же оно показалось именно седьмого июля, когда в Познани все ожидали молодую княгиню, которую князь Пшемко вез из Щецина? Даже духовенство видело в этом предзнаменовании Божий палец, и многие стояли угрюмо, шепча молитвы.
Старая Крывиха вместе с бабой Войтковой стояла у своего домишка и хотя из боязни, что их подслушают, молчала, но обе бабы поглядывали то на солнце, то друг на друга, а головы их знаменательно покачивались.
Несмотря на вечернее время жара не уменьшалась, напротив, как будто труднее стало дышать; к тому же весь город высыпал на улицы, узкие и кривые, на валы, рынки; люди стояли над рекой и на дороге в Щецин; каждому хотелось увидеть молодую госпожу.
На верхушке церковной башни в замке стоял стражник еще с полудня: он должен был сигнализировать флагом, лишь только увидит свадебный поезд. Тотчас должны были трезвонить колокола.
На валу сидел князь Болеслав Калишский, ожидая, когда можно будет выехать с дружиной навстречу. Князю было жарко, он поминутно вытирал пот, но радовался, что устроил этот брак.
У костела стояло духовенство в церковных одеяниях со стариком епископом Николаем во главе, клерики, каноники и монахи из соседних с Познанью монастырей. Рядом держали наготове хоругви, балдахины для епископа, кадила, которые мальчики постоянно раздували, чтобы не потухли, сосуд с освященной водой и вообще все, что нужно было для торжественного приема.
Рядом с князем стояло несколько каштелянов и множество землевладельцев в ярких праздничных платьях. Издали казалось, будто там поля, покрытые маком и прочими детьми лета.
Ржали лошади, брыкаясь, размахивали, прогоняя зной своими шапками конюхи, а все посматривали поминутно на башню, ожидая сигнала.
А солнце, все краснее и тусклее, страшным и кровавым взглядом окидывало стоящие толпы народа.
В домах и дворах не было ни души, все выбрались на улицу. Молодежь, не имея возможности пробраться в первые ряды и не видя ничего из-за широких спин старших, уселась на заборах, на крышах,