у нас раньше, когда мы мальчиками бегали по двору, то прошло и кончилось. Об этом запомните. Я здесь хозяин, и прежде всего хочу, чтобы меня уважали! Никто не вправе давать мне указания по поводу моих поступков, кроме ксендза в исповедальне. Кто мне будет перечить, того я здесь не потерплю. Не забывайте, что во мне течет кровь старого Мешка. Хочу быть паном, а пан везде должен одерживать верх — и на турнире! Для обыкновенного человека падение с лошадью не является бесчестьем; князю же быть побежденным при насмешках окружающих — не годится. Ты скажешь, что предписания турнира не были соблюдены — для меня не существует предписаний, — я сам предписываю! Я тебя вознагражу, Заремба!
— Рыцарю не платят за бесчестье! — возразил, лежа, придворный.
— Говорят тебе, что бесчестья нет! — ответил князь. — Награду в турнире я уступил тебе, но упасть мне не годится!
Заремба вздохнул.
— Хорошо так со мной, — сказал он, — я ваш слуга, но в другом турнире… а на войне судьба изменчива! Дай Бог, чтоб и там вас поддержал какой-нибудь немец.
— Ты сам, — ответил князь, — когда успокоишься, будешь меня поддерживать. Сейчас ты сердишься и поэтому не можешь рассуждать здраво. Потом опять твое сердце склонится ко мне.
С этими словами князь ушел, а два друга остались и долго молчали.
— Раньше был он лучше, — наконец промолвил Заремба, — а теперь ему хочется быть большим барином и загордился. Кто знает, придется, быть может, уходить со двора, когда трудно будет с ним ужиться.
— Уходить? — спросил неторопливый Налэнч. — Да ведь, если б тебе пришлось, и я бы за тобой пошел. А куда же?
— Да разве их мало? — ответил Заремба. — Молодым рыцарям хорошего рода везде рады. Лешек примет, в Кракове тоже есть родственники и в Силезии найдутся, хотя бы и у Мазуров. Наконец — у Мщуя на Поморье.
— Куда ты, туда и я, — добавил Налэнч, — об этом нечего говорить. Но мне жалко будет и замка, и князя. Все-таки здесь чувствуешь себя, как в родном гнезде.
— Скоро в этом гнезде будет нам неудобно! — вскричал Заремба. — С тех пор, как он взял эту немку, а потом свою жену, Пшемко совсем переменился. Видел, как он тут стоял сейчас? Словно совсем другой, а не тот, кого я, бывало, тормошил за шиворот.
Он засмеялся.
— Уйду, — прибавил он решительно, — тяжело мне здесь, не выдержу. Знаешь, почему?
— Кто там тебя разгадает, — бросил Налэнч. — У тебя вечно в голове птички поют.
— Ну можешь смеяться или ругать, — говорил Заремба. — Не смогу я дольше смотреть на нашу молодую княгиню, которую мы сюда привезли. Жаль мне ее ужасно! Они ее тут замучают. Души одной расположенной к себе здесь не найдет! Немка не пустит так легко князя — видно, дала ему что-либо, — а невинную княгиню изведет злое бабьё. Слышал я уже, что эта дрянь Бертоха угрожает, что прогонит прочь единственную ее прислугу няню, которая с ней приехала из Щецина. Будет одна — станет ей хуже, чем рабыне. Я не хочу на это смотреть!
— А чем ты поможешь, когда уйдешь? — ответил Налэнч. — Если у тебя так лежит на сердце судьба княгини, так лучше смотреть здесь и помогать ей. Но… — тут Налэнч смутился, — лучше бы бросил ты это! Люди твое сожаление переделают в другое, и ей будет скверно, и тебе хуже.
Долго думал Заремба.
— Что же? Может быть, ты и прав. Останусь пока, послужу. Жаль мне этой несчастной.
— Мне тоже ее жаль, ведь она приехала сюда не на радость. Но что нам путаться в чужие дела да класть пальцы между княжеских дверей?
Разговор прекратился.
Остался еще один турнирный день, но Заремба и не мог, и не хотел присутствовать. Но любопытствуя, что там будет, послал Налэнча, которому не приходилось выступать, и он стоял в качестве свидетеля.
Пшемко, убедившись, что в турнире можно и оскандалиться, из гордости не хотел больше выступать.
В этот день почти всех побеждал и больше всех взял наград и венков молодой богатый дворянин Яков Свинка.
Он возвращался с императорского двора, где пробыл некоторое время, а вскоре собирался ко двору короля Франции и в Италию, побольше посмотреть мир. Единственный сын у отца, красивый, молодой силач, он был, кроме того, так воспитан, что годился быть и ксендзом, и рыцарем. А такое воспитание в то время было редкостью.
Поговаривали, что он, кроме военных дел, любил и науки, и с удовольствием просиживал над книгами. Над ним смеялись, так как особенно в Германии, если кто из рыцарей и выучился случайно читать, да умел подписаться, то избегал сознаться в этом. Не рыцарское это было дело, а поповское.
Назвать рыцаря попом считалось оскорблением. Однако Якову Свинке совсем не было стыдно своих познаний. Ксендз в шутку предсказывал ему, что он, должно быть, примет духовный сан. Он тоже отшучивался, потому что, будучи молодым, совсем об этом не думал.
Остроумный и рассудительный, хотя ему не было и тридцати лет, он пользовался уважением даже у стариков. Быстро все соображал и говорил, не стесняясь.
Одно лишь можно было поставить ему в упрек, а именно — он совсем не напоминал обычного польского землевладельца, развязного и крикливого. Скорее принять его можно было за итальянца или француза, хотя он говорил по-польски великолепно и предпочитал свой язык остальным. При императорском дворе его приучили к хорошему тону, и теперь хотя он время от времени бросал словцо посвободнее, но умел сделать это с особой прелестью.
Им любовались и калишский князь, и старый епископ, и многие другие.
Во время турнирных схваток он обнаружил и большую ловкость, и силу, но не придавал этому значения. Когда его вслед затем в качестве победителя посадили рядом с князьями, забавлял всех разговорами о дворах и нравах, на которые нагляделся.
Болеслав, слушая рассказы о роскошной жизни других монархов, со вздохом сказал:
— И у нас было бы по-иному, если бы этот великий край не распался на столько частей, да не выросло нас, мелких князей, что в муравейнике. Раньше лучше было при старых Мешках и Храбрых, да, пожалуй, и при Щедром. От него и пошло горе, когда мы потеряли корону, да от Кривоуста, поделившего страну на маленькие наделы. Даст Бог, надо вернуться к первому.
— Так оно и есть, милостивый князь, — бодро ответил Свинка, — святые слова ваши. Пусть кто- нибудь один соберет несколько наделов, так к нему пристанут и остальные. Мы его сейчас и королем коронуем.
Пшемко недоверчиво усмехнулся.
— Хорошо об этом подумать, — сказал он, — да свершить иначе, как кровью, нельзя, а кровь и короне не принесет благословения.
— Когда Бог захочет, устроит; можно сделать и без крови, — возразил Свинка. — Вот ваша милость уже имеете большую Польшу;[1] даст Бог, возьмете что-нибудь и с Поморья.
— Даст ему, вероятно, Мщуй наследство после себя, — живо вмешался Болеслав, — а я ему оставлю Калишскую землю.
— Краков и Сандомир тоже останутся, должно быть, без хозяина, — продолжал Свинка, — ведь после бездетных многие будут их добиваться. Получить их будет легко, а так и нашему пану может в руки попасть королевство, а на чело корона. Нет, в самом деле, что вы на это скажете! — воскликнул разохотившийся Свинка. — Сейчас его коронуем в Гнезне. Там в ларце прячут знаменитый меч Щербец Храброго, который принес ему ангел, и старую его корону.
Гордая усмешка промелькнула по лицу Пшемка.
— Ну что ж, хорошо! — сказал насмешливо. — Только вы сделайтесь архиепископом, чтобы меня короновать!