Вдруг издали послышался рог; очевидно, это был условленный сигнал, так как всадник вздрогнул, повернул коня, кивнул головой на прощание и уехал.
Землевладельцы тоже поторопились к своим лошадям и вскоре кроме Зебра и Нехлюя на лугу не было никого, так все торопились уехать.
— Теперь, — улыбался Михно, возвращаясь в свою хижину, — когда с нами два Оттона, наш королек не спасется! Пусть переведут дух после пира, а мы им устроим пир получше!
XI
Ксендз Теодорик стоял с опущенной головой у стола и смотрел, как Тылон делал оттиск печати на горячем воске.
Она была только что вырезана согласно совету Свинки; чтобы больше досадить другим польским князьям, кругом нее шли слова:
REDDIDIT IPSE SOLUS VICTRICIA SIGNA
POLONIS[5]
Он и Тылон, поглаживавший свою коротко подстриженную бородку, с различными чувствами смотрели на эту величественную печать, которую впервые должны были подвесить у пергамента на шелковом шнуре.
— А что? — обратился Тылон к задумчиво стоящему Теодорику. — А что? Разве это не величественная печать? Не панская? Не королевская? У силезцев черный орел, у нас белый. Да вот на нашей печати не какой-нибудь всадник, что годится князю… но орел, словно императорский! И надпись красивая, не хвастаясь, я сам ее составил:
Тылон улыбнулся и добавил:
— Такой печати не бывало ни у нас, ни у кого другого из князей!
— А вы радуетесь? — спросил Теодорик.
— Да как же не радоваться?
— Ну, я… не радуюсь, — ответил лектор, качая головой. — А знаете почему? Потому что я предпочитаю силу и власть, чем трубу и похвальбу… Предпочитаю дело, чем слово… Но вы, господин писарь, муж слова и верите в его силу.
— Конечно! — воскликнул Тылон. — Бог нам преподал, что слово претворяется в дело и что должно стать действием; сначала должно быть мыслью!
Он умолк, а затем вернулся к первоначальному веселому сюжету:
— Пусть князьки злятся! Пусть негодуют и волнуются враги! Кто из них взглянет на эту печать, его проберет дрожь! На ней написано:
Он сделал широкий жест рукой.
— Все заберем!
Теодорик как-то печально улыбался.
— Дай, Господи! — сказал он. — Но, по-моему, не следует трубить с башни, пока враг не разбит, не предостерегать его, что мы идем в бой, чтобы враг не готовился, не дразнить зверя.
— Пусть дрожат, — беспечно воскликнул Тылон. —
— Отче, — ответил Теодорик, — ведь они же необязательно выступят против нас в открытом сражении; разве вы не слыхали о яде, который убрал во Вроцлаве мешавших? Или не знаете, что случилось с Белым?[7]
Тылон вознегодовал.
— Мы всецело заботимся о короле! Ого! Ого! Не пугайтесь! Люди стерегут его пуще глаза!
Лектор сжал губы и умолк.
— Ну хорошо, — сказал он и перешел к другому: — Что я слышу? Король, кажется, на Масляную собирается в Рогозьно?
— На Масляную? Да, — ответил Тылон. — Следует ему по праву отдохнуть, и ему, и придворным.
— А в Познани разве не может? — спросил Теодорик.
Тылон забавно вытянул губы, рукой делал какие-то жесты, двигал пальцами, словно заставляя их высказать то, чего не понимает Теодорик.
Он кашлянул и, видя, что ксендз ждет более понятного объяснения, скороговоркой зашептал:
— Неужели я должен вам, брат Теодорик, вам, слышавшему, как растет трава и о чем переговариваются птицы на деревьях, вам, который видит в темноте, слышит в молчании, вам я должен объяснить, почему Масляная больше понравится королю в Рогозьне?
Ксендз Теодорик молчанием и взглядом дал понять, что во всяком случае нуждался в этом пояснении. Тылон слегка зажмурился.
— Милый отче, — шепнул он, — никто больше меня не восхищается нашей королевой. Это женщина великих добродетелей и могущественная, величественная, но с ней невесело. Всюду ее сопровождает это величие —
Он опустил голову и распростер руки.
— Humanuni est!
— Да, печально это, — вздохнул Теодорик. — Королям некогда жить для себя да искать веселья; король это все равно, что священнослужитель! Кто помазан, тот должен избавиться от человеческих переживаний.
— Пожалейте вы его! — шепнул Тылон.
— Я, я, отче, не только жалею, но и люблю его. На многое закрываю глаза, но больно мне, когда подумаю, что он должен искать развлечений в Рогозьне! Соберется там много землевладельцев, пойдет выпивка да прочее… Королю не только не пристало участвовать, но даже и смотреть на это.
— Слишком вы строги! — промолвил Тылон. — Если б это говорил архиепископ или ксендз Викентий, но вы, знающий свет!..
— Отче, — перебил его Теодорик, — наконец, я не забочусь о веселом времяпрепровождении, попросту опасаюсь!
Тылон так искренно расхохотался, что пристыженный лектор умолк.
— Вы боитесь за него? Где? Тут? Под носом, на нашей земле? В Рогозьне, где его окружат лучшие друзья?
— И худшие, потому что могут пробраться скрытые враги!
— Ну, ну! — продолжал Тылон, любовно оглядывая свою печать. — Столько уж лет нам кричат об этих Зарембах и Налэнчах, но это пустые разговоры! Расползлись они по белу свету, не осталось их и следа! Кто остался здесь, просится опять на службу. Не пугайте себя даром!
— Ну что ж пусть и так, — ответил Теодорик; — все-таки я предпочел бы Масляную в Познани, чем в Рогозьне.
— Когда настанет Великий пост, вернется петь вместе с нами.
Тылон закончил этим неприятный разговор и добавил, приподняв печать.
— Посмотрите-ка, отче, как умно поступил Болеслав Благословенный Калишский, наш благодетель, когда дал евреям привилегию у нас! А кто бы теперь вырезал нам такую печать, если бы не было Самуила,