его охватывал страх. Он боялся быть замеченным, боялся доноса и опять заточения в замке.
В течение зимы Бернард несколько раз наведывался в Пинауфельд, чтобы проведать, как здоровье питомца. Он видел, что Юрий поправляется, но по-прежнему молчалив и грустен; а потому оставлял его здесь, чтобы он понемногу окреп.
Зимой отец и сыновья Пинау постоянно присматривали за юношей; с наступлением же весны мало кто оставался в усадьбе. Юрий и Швентас были совершенно предоставлены собственной воле и могли делать что вздумается.
Та цель, к которой оба стремились, — освобождение из кры-жацких тисков, — оказывалась, однако, настолько трудной, несмотря на знакомство Швентаса с краем, что они не смели и думать привести ее в исполнение. Батрак, будь он один, конечно решился бы на бегство; с его внешностью легко было проскользнуть переодетому мимо дозоров, а пойманному выйти сухим из воды. Но молодость, внешность, неопытность, живость Юрия привлекли бы всеобщее внимание.
Жизнь в Пинауфельде, с глазу на глаз со Швентасом, оказала на юношу чрезвычайное влияние; он с возраставшим нетерпением и лихорадочностью горел желанием воочию увидеть Литву и распалялся все больше ненавистью к немцам, которую разжигали рассказы спутника. Юрий торопил Швентаса спешить с бегством, которое тот все откладывал и отсрочивал под теми или иными предлогами.
Состояние завоеванной прусской земли в высшей степени затрудняло бегство. Исчезновение Юрия было бы тотчас замечено, и о нем немедленно сообщили бы всем комтурам для учинения розысков. Туземных жителей, пруссов, было немного, по дорогам, в местечках и загродах сидели немецкие колонисты. За всякими бродягами и проезжим людом был установлен самый строгий надзор в ограждение от шпионов, проникавших из Польши, воевавшей в то время с орденом, также соглядатаев из Литвы, готовой к внезапным набегам. На всех перекрестках стояли крыжацкие бурги, а путь по бездорожью через леса был небезопасен из-за разбойничьих шаек язычников, все еще в конец не истребленных.
Швентас, хотя и не отчаивался, что удается улучить удобную минуту, однако, откладывал бегство и отговаривался под разными предлогами.
Юрий тосковал, сам не зная о чем. В сердце и перед глазами неотступно была у него Литва. Молодость бурлила и требовала деятельности, а жизнь без цели казалась мукой.
Как-то вечером, дрожа как в лихорадке, он один собрался проехаться верхом. Швентас стоял в воротах и спросил, куда он? Юрий оглянулся по сторонам, не зная, что ответить. Вдали виднелись башни мариенбургского замка. Юрий придержал коня, на минуту задумался, потом соскочил на землю и, передавая повод Швентасу, сказал капризно:
— Пойду пешком; так будет свободней.
Холоп молча отвел лошадь, а Юрий направился к городу.
Он был несколько знаком с расположением местечка, так как из Вышгорода оно было видно как на ладони; да и в прежние времена юноше не раз случалось бывать в городе с разрешения начальства. Почему именно в данную минуту ему вздумалось пойти туда, он сам не знал. В предместье вела довольно топкая дорога, обросшая по сторонам низкорослой ивой и кустарником. Никого на ней не встретив, Юрий не успел и оглянуться, как скорым шагом добрался до первых деревянных домиков, окруженных садиками. В этой части города еще не встречалось настоящих улиц; каждый строился как и где хотел. За усадебками колонистов-землеробов стали показываться кузницы, жилища ремесленников, мастерские, домики с лавчонками, в которых откидные ставни служили одновременно прилавками.
Одежда Юрия, состоявшая из простого черного кафтана, без всяких отличительных значков, такая же, как у большинства тогдашних горожан, не привлекала ничьего внимания. Таким образом, он мог свободно углубиться в путаницу улиц, направляясь к рынку и к костелу.
Он не решался сам себе признаться, что влекло его в эту часть местечка. Но рассказы Рымоса о доме Гмунды и о красавице Банюте, которую ему уже давно хотелось видеть, направляли шаги его туда, где находилась заветная усадьба. Он надеялся, что, может быть, удастся посмотреть юную литвинку.
Положение дома и калитки, около которой он очутился, были известны ему со слов Рымоса. Далекими обходами Юрий подошел к самому забору и, заметив лошадей, а при них доезжачих, стал разглядывать, не увидит ли Рымоса. Он был почти уверен, что Рымос здесь. В молодости случаются порой такие необъяснимые предчувствия.
И действительно, Рымос лежал под забором, низко протянув к нему голову, так что не видел Юрия, не узнал его и не догадывался о его присутствии, когда тот подошел уже вплотную. Сердце юноши затрепетало, когда он услышал тихий напев литовской песни.
Лежавший на земле малец не верил глазам, когда Юрий, ударив его по спине ладонью, назвал по имени. Рымос вскочил, но, увидев кунигаса, успел еще крикнуть Банюте сквозь отверстие в заборе:
— Кунигас!
За изгородью что-то зашуршало… И в тот же миг, уже успевшая взобраться на забор, девушка алчными глазами искала того обещанного, о котором уже столько слышала.
Инстинктивно Юрий взглянул вверх, и в ту минуту, когда Ба-нюта появилась на заборе в расцвете девичьей красы, в венке, вся зарумянившаяся, глаза кунигаса уже искали ее там.
Увидев друг друга, оба онемели, взаимно залюбовавшись. Ни Банюта не опустила взора, ни Юрий не вздрогнул под ее упорным взглядом. Упоенные, они пожирали друг друга глазами, а Рымос, следя за ними снизу, стоял как окаменелый… Не то с перепугу, не то от ревности.
Живое существо, подобного которому он никогда не видел и не встречал, сестра по крови, несказанной красоты, произвела на Юрия неизгладимое впечатление. Ему казалось, что он где-то видел ее раньше, что она была предназначена ему судьбой… И чувствовал к ней непреодолимое влечение.
Банюта была также очарована: в глазах ее светилась радость, на губах блаженная улыбка. Как ребенок, не умея лгать и не зная, что такое ложь, она протянула ему руки и перегнулась через забор. И хотя уста ее молчали, все существо красноречиво говорило:
— Приди! Возьми меня! Пойдем!
У Юрия восторг чередовался со страхом; он дрожал и оглядывался по сторонам. Все рассказы об обольстительницах — дщерях сатаны пришли ему на память… но… разве это обольстительница?.. Дочь Литвы, полуребенок… изгнанница… сиротка?..
Рымос, встревоженный продолжительным молчанием обоих, дернул кунигаса за кафтан, а Банюте указал вниз, под забор, место, у которого сам лежал тому назад минуту: здесь у них был пролом для песенок и разговоров. Там и Юрий мог приглядеться к ней поближе.
Первая поняла Банюта и с гибкостью ящерицы соскользнула вниз. Юрий уже ждал… Рымос, покорно взяв за повод лошадей, отошел на несколько шагов.
Благодаря Швентасу, Юрий мог уже разговориться по-литовски. Забытый язык, как схороненное зерно, вышел на поверхность из недр души, в которой был под спудом.
Разве можно передать беседу, похожую на воркование молодых голубей? И была ли то беседа?.. Я не знаю… Смешки, полуслова, птичье щебетанье, не песни, а мурлыканье, взгляды… Едва ли все это можно назвать музыкою речи…
Несомненно, было что-то дикое, животное в этом обмене получувственных, полудушевных, ничем не сдерживаемых признаний, помехою которым была только девичья стыдливость и невинность неопытного юноши. Девушка потягивалась, старалась быть красивой, закидывала голову, изгибалась, как приникшая к ветке птица… Ее белые зубы, голубые очи, чарующая красота движений, еще невиданная Юрием прелесть новизны, заменяли вначале членораздельную речь…
— Кунигас! — повторяла Банюта раз за разом.
Юрий кивал головой на ее слова и тихо произносил ее имя… Она смеялась, вслушиваясь в его чуждое произношение… Краснела, не знала, с чего начать… и вдруг, точно осененная, затянула вполголоса литовскую песенку, а юноша, очарованный, заслушался.
— «Там, в садочку, мать-и-мачеха цветет, там, в садочку, зацветает тмин; и куда ни обернется красна-девица, зацветают на пути алые цветы».
«По зеленому лужку идет красна-девица, в белых рученьках несет девичий венок. Темный мой веночек, веночек рутяный, далеко пойдешь со мной, далеко!»
«Будь здорова, матушка родная, будь здорова! Отец родимый, будь здоров, отец мой! Братья милые, будьте и вы здоровы! Сестры дорогие, прощайте и вы также!»