предположением, что безумцы неизбежно должны погибнуть где-нибудь от голода. Если же чудом доберутся до своих, то ничем не смогут повредить интересам ордена.
— Брат Бернард, — сказал он, — не мучьте себя и не мучайтесь; но на будущее время всячески предупреждайте возможность проникания в наш немецкий орден посторонних элементов. Не следует нам иметь ни челяди, ни батраков, ни слуг иных, кроме чистокровных немцев. Нас, слава Богу, много, и в чужой подмоге надобности быть не может.
На этом великий магистр оборвал было свою речь и собирался уже опуститься на колени, чтобы вознести вечернюю молитву к Богу, когда вдруг еще раз обратился к Бернарду и шепнул:
— Если их поймают, то незачем щадить…
И провел рукой по горлу — знак, хорошо понятный Бернарду. Тот низко поклонился и, когда Людер подошел к молитвенному подколеннику, неслышно вышел.
VIII
Дубы и липы, грабы и лещины окружали зеленую полянку среди густой пущи, прорезанную небольшим ручьем… Одинокими изгнанницами среди весенней зелени лиственного леса стояли, плененные и стиснутые ими со всех сторон, две или три исполинские сосны да пара пихт, высоко вздымавших к небу темную хвою своих ветвей. Их обнаженные стволы стремились ввысь; ибо, заглушённые непроходимой чащей, они не могли дать боковых побегов… И сосны и пихты томились как в неволе, и только сверху был открыт им доступ к воздуху и к свету.
Зато прекрасно себя чувствовали и пышно разрастались деревья-победители. Нигде не видно было следов насилий святотатца че— j ловека над лесными властелинами. Далее бури не покушались на^ их целость, потому что не могли пробраться в эту глушь.
Солнце ярко освещало всю поляну. Но в лесную чащу, когда она бывала одета листвой, не проникал ни один луч и не обнажал тайн леса… Зелеными сводами, переплетенными крест-накрест, ширились ветви исполинов, оберегая холодок и свежесть пущи…
У опушки, на небольшом пригорке, под который весной подкапывался ручеек, обнажая от травы желтый песок и глину, стоял вековечный дуб — царь леса — и, может быть, отец всего подлеска. Верхушка дуба высилась над всеми остальными, а раскоряченные, порастрескавшиеся, толстые, как бревна, корни ширились далеко вокруг.
Один ли был то дуб, или их три срослись в одну неимоверную громаду?.. Разобраться было трудно… Никто не мог бы объяснить, кто так избороздил его кору? Удары ли перунов?.. Или рука времен? Борозды частью поросли мхом, частью травой и даже цветами… Они, как паразиты, уцепившись за края расселин, свешивали книзу листья и побеги, как бы просясь на землю… Но под самым дубом не было ничего, кроме мха и редкой пожелтевшей травки…
На толстых ветвях дуба с трех сторон висели целые полотнища алого сукна, волочась концами по земле. Только с одной стороны открывался доступ солнечным лучам… На тонких сучках и веточках пестрели бесчисленные расшитые полотенца, плахты, кокошники, передники… Некоторые еще белые и свежие, другие пожелтевшие; иные черные, облепленные грязью, висевшие отрепьями, погнившие до нитки… Местами среди лохмотьев и полотен ярко выделялись то ленточка, то красный пояс… Вдали за дубом- исполином широким кольцом изгибался высокий, прочный тын, спускавшийся к ручью. Перескочив через него, он замыкал со всех сторон часть лесной поляны. Тылом к лесу стояли высокие ворота крепкой постройки, крытые, с двумя калитками и лесенками по обеим сторонам.
С солнечной стороны ствола, там, где он расселся пополам, в глубине дупла виднелась безобразная колода. Был то, собственно, комель другого дерева, вырытый из земли вместе с пнем. Наросты, корни, опухоли, трещины коры странными, естественными сочетаниями придавали всей коряге такой вид, будто над нею поработали человеческие руки. Между тем ее никогда не коснулись ни камень, ни железо. Игрою неведомой какой-то силы камень, пока еще рос в земле, приобрел чудовищные, получеловеческие, полуживотные черты, придавшие ему внешность страшного, небывалого живого существа… Громаднейшая голова со впадинами вместо глаз, разверстая пасть, а под ней всклоченная борода; надо лбом, выдававшимся вперед, как крыша, кудлатая копна волос…
Голова без шеи глубоко ушла в широченнейшие плечи; выпуклая, выпяченная грудь, худощавые, привешенные сбоку руки; а внизу перекрученные, как канаты, корни торчали наподобие пары здоровенных кривых ног…
Хотя, несомненно, над созданием кошмарного чудовища не работала живая человеческая мысль, и только слепой случай придал ему облик живого существа, оно было полно немого красноречия, как сонное видение неоформленного бытия, окаменевшее на пороге жизни…
Когда люди вглядывались в это извлеченное из-под земли божественное идолище, ими овладевали трепет и тревога; казалось, будто черные глазницы могут видеть, широко раскрытый рот вещать, а руки метать молнии… Мох и остатки облупленной коры сливались на челе в грозные морщины; на щеках застыли складки иронического смеха… И колода, будучи немой, говорила понятным для человека языком…
Когда солнечные лучи и мелькавшие блики древесной листвы скользили по лицу бога, оно, казалось, двигалось, менялось, становилось то грозным, то жестоким, то насмешливым, то неумолимым… Иногда спокойным или спящим. Идол просыпался, жил, наливался кровью и бледнел… А при ночных огнях точно приходил в движение… Стоял он лицом к солнцу, угрожал и вызывал на бой…
Дуб был святынею Перкуна, а колода — чудотворным изображением языческого бога. Вся окружающая местность называлась святым Ромовом, новообретенным источником чудес и предсказаний. Ручей, омывавший корни дуба, был святым, а всякое зелье, произраставшее на поляне, чудодейственным… Даже воздух, насыщенный запахом листвы, давал жизнь.
Перед дубом, над ручьем, было сложено из искусно обтесанных колод нечто вроде большого и высокого костра, суживавшегося к вершине и окруженного перилами. На них висело алое сукно, местами сорванное и потрепанное ветром. С тыльной стороны вела на помост лестница: ибо здесь, взобравшись на верхнюю площадку, верховный жрец Креве-Кревейто, или Эварто-Креве, показывался народу и убеждал его ревностно хранить веру в своих богов и отвергать чужую… Случалось это в особые, торжественные дни, о которых заблаговременно оповещалось население, толпами стекавшееся к дубу.
Но и в повседневное время святое место никогда не пустовало. И теперь долина ручья кишела народом, в чаще леса мелькали огни костров, стояли стреноженные лошади, сновали люди в белых одеяниях. Из-за дуба синей лентой подымался к небу дым над сложенным из камней алтарем. Здесь был неугасимый жертвенник, святой огонь, вечно пламеневший и поддерживаемый смолистым деревом, живою листвой и приношениями верующих.
Несмотря на множество народа, над всей долиной царила торжественная тишина. Молчание нарушалось только шарканьем ног людей, ходивших вокруг алтаря, ржанием коней, рокотом лесов… Верующие говорили не иначе как вполголоса, из уважения к святыне, а двигались не топая ногами. Только жрецы да ручей осмеливались во весь голос возглашать хвалу литовскому богу… А так как после богомольцев, толпами прибывавших на поклонение святыне, долина бывала усеяна остатками еды, то над ней постоянно стаями носились обитатели лесных вершин, перекликаясь разнообразнейшими голосами.
Вид на долину представлялся величественной, красочной картиной.
По одну сторону ее тесною толпой сидели вокруг угасшего костра сивобородые старцы и вели тихую беседу. Дальше, в глубь поляны, виднелись на отлете от толпы женщины и девушки, готовившие пищу для паломников. Они хлопотали вокруг огней, разведенных между большими камнями.
Отдельными кучками стояли мужчины из разных концов и уголков земли, обмениваясь принесенными вестями. Молодежь, расположившаяся на опушке, вела себя несколько смелее: там слышались оживленные разговоры, тихий смех; иногда вызовы на состязание… По временам происходила как будто потасовка, но вскоре, вспомнив, где они находятся, смутьяны утихали, призывая друг друга к молчанию.
Ближе к костру, дубу и священному огню сновали различных степеней жрецы, здешние и пришедшие издалека. Тут были местные кревии в белых одеяниях, с поясами и белыми в руках жезлами; вейдалоты в длинных кафтанах, обшитых белыми тесь-мами и лоскутами; одни с венками на головах, другие в руках;