с начальством не знается, держится в сторонке. И должности у него никакой нет… а все старшие его боятся, что хочет, то и может. Всюду вотрется, дверей перед ним не закрывают; подсматривает, подслушивает, догадывается. И как взглянет на кого, так мурашки и побегут по коже. Не напрасно подослали его к вам… Не проговорились ли вы о чем-нибудь?
На этот вопрос Юрий только презрительно и гордо пожал плечами.
— Ого! — сказал он. — Ни слова из меня не выжали!
— Госпиталит, — продолжал парень, — тот грубиян, притва ряется сердитым, лается, дает пинки… но сердце у него доброе. Бранит больных, которые не хотят выздоравливать, а ходит вокруг них и день и ночь, как мать родная. А этот!.. Иной раз, как взглянет… так, кажется, и съест глазами!
Больной уже опять погрузился в свои мысли, но вдруг, точно проснувшись, закричал:
— Кунигас? Кунигас?
— Да, да! Так у нас зовут самых что ни на есть больших панов, — отозвался парень.
— Я хорошо помню, — сказал Юрий, ударив себя рукою по лбу, — что так звала и уговаривала меня женщина, ходившая за мною в детстве.
Малец, весь обратившись в слух, взметнул руками; а потом, закрыв ладонью рот, знаком показал больному, что лучше замолчать. Он даже вскочил с испугу.
— Ради Бога, ради Бога, тише, тише! — шептал он. — Меня уже дрожь зашибает! Если бы они догадались, что вы вспомнили об этом с моей помощью, конец мне… Да и с вами бы что было! Тихо, государик мой! Молчите!
Юрий думал, облокотившись на руку. По морщинам, избороздившим лоб, можно было видеть, как работала в нем мысль, усиливаясь воскресить из мрака прошлого давно померкшие воспоминания. Пот каплями струился по его вискам.
— Литва! Литва! — повторял он раз за разом. — Говори мне о Литве. Ты наверно должен помнить ее лучше, чем я… ты видел ее, ходил по ней вместе с ними. Меня же они редко когда выпускали за ворота. А в дальние походы, хотя я и просился с ними раньше, чем открылось, кто я, они не хотели брать меня. Уверяли, что я слишком молод, велели ждать… Литва! — повторил еще раз Юрий, пристально вглядываясь в парня; а тот вздрагивал, слыша это имя, и добродушное лицо его подернулось печалью. — Литва… расскажи мне о Литве!
Подросток горестно задумался, сжал руками голову и стал раскачивать ее медлительным движением. Наконец со стоном, вырвавшимся из глубины души, начал говорить:
— Литва! Ой, Литва! Иной край, иные обычаи, иной мир и люди! Она, как живая, у меня перед глазами и назойливо напоминает о себе в снах. Столько лет прошло, а я, как бы вчера, чувствую еще на шее веревку, за которую меня тащили. Литва, кунигас мой, где она? Где теперь такая Литва, которая не видела еще меча крестоносцев? Литва, какою сотворили ее для нас боги?.. Здесь, в заливах, куда ни посмотри, везде работа человека; а человек портит Божье дело. Там не то. Растут непроходимые леса, безбрежные пущи; а по ним бродят дикие звери и такой же дикий человек. И зверь, и птица, и человек, и дерево — все родные братья. Медведи говорят с людьми, собаки с птицами, и друг друга понимают. По-братски друг друга убивают, но по-свойски разговаривают.
«Лось перебранивается с охотником; и кукушка распевает девкам песни, а девки у кукушки учатся. Даже ветер и буря, и те воют понятным для нас воем… А когда заскулит дуб Перкуна, вейдалоты слушают и объясняют…
О, сударик мой, и что за жизнь там, какая свобода в лесах и в полях! Какие песни и какой серебристый смех звучат там, где не побывали крестоносцы! А там, где они прошли, прошла с ними смерть.
Правда, там нет ни таких одежд, ни утвари, ни каменных домов. Там все нараспашку, двери хат стоят настежь, земля — для всех. Бог всюду царит свободно: живет, где хочет… так же человек… Вся земля вдоль и поперек не размежевана, а лес бесхозяйный. А кунигас сидит на высоком городище только для того, чтобы видеть, не подходят ли издалека враги; а государствует он, чтобы защищать от них народ. За то дают ему отсыпное и подымное».
Парень задумался, а потом прибавил:
— На Литве нет людей, как здесь, которым грех взглянуть на женщину или пошутить с девкой. Наши вейдалоты и вейдалотки гуляют на свободе; жениться и выходить замуж им не вольно, но смеяться и распевать могут всласть. Ходят с венками в волосах, приветно улыбаются друг другу и всему миру. Мы сидим здесь взаперти, как скот в хлеву; на Вышгород не впустят даже старой бабы, чтобы рыцари не вспомнили о девках… Ой, Литва! — вздохнул он. — Кунигас мой, мир иной и лучше здешнего… Только для нас он на запоре!
Юрий сидел молча; оба вздыхали.
— А помнишь ты Литву? — спросил больной.
— Я-то? Да лучше вашего, — отвечал парень. — Меня взяли из лесу от убитых отца да матери не махоньким; я уже и по земле ходил и на деревья лазил, как кот. Я бы убежал… да только, когда меня спустили с привязи, было уж слишком поздно. Вначале конюх их зацепил меня петлей и потащил с собой, окровавленного и избитого, а я выл, как волк, от боли и со страху. Потом нас всех, изловленных, позапирали в клети; а мы клети подожгли, чтобы сбежать… Не помогло… переловили… Стали тогда бить и мучить, чтобы заставить забыть родной язык и песни и научиться болтать по-ихнему… Только я глубоко запрятал все, что принес в душе из лесу… и этот клад им удастся вырвать только с жизнью. Они не отучили меня любить свое, но научили лгать…
При этих словах он усмехнулся, дико и коварно.
— Спросите их обо мне! Скажут, что лучше и послушнее меня нет на свете парня! А я что? Я кланяюсь им в землю, целую подолы их плащей, восхваляю их, благодарю, смеюсь… пусть думают, что я невесть как счастлив. А что у меня в душе — то мое!
И полунараспев, полуворча, прибавил:
— Кто знает? Кто там знает? Кунигасы еще не перевелись; народу — тьма. Может быть, придет черед и на Литву, встрепенутся и ее сыны…
Юрий не ответил. В голове его шумело и ходило колесом: «Кунигас! Кунигас!»
Лампада стала гаснуть и шипеть. Парень, встревоженный, вскочил, боясь опоздать. Он подошел к задумавшемуся больному и низко склонился перед ним.
— Кунигас мой, — шептал он, стараясь поймать руку Юрия, — не убивайтесь. Не мужское дело хныкать. Мужчине пристойно изливать свой гнев, женщине свою тоску. Она поет о ней и облегчает душу, когда душа исполнена страдания. Мы же должны носить его в себе, как яд. Жить надо… почем знать? Да, почем знать? — повторил он. — Придет наш час, и засияет день над детьми Литвы!
Юрий взглянул на парня и слегка хлопнул его по плечу.
— Иди! — сказал он. — Пора! Госпиталит никогда не ложится и часто бродит по ночам. Что если он тебя застанет? Возвращайся восвояси; а завтра, если удастся улизнуть, приди опять рассказывать мне о Литве. Ты первый открыл мне, кто я такой и разбудил во мне уснувшие воспоминания. Сон ли это? Или память о былом? Или дьявольское искушение?
— Дьявольское? — недоверчиво засмеялся парень. — У нас на Литве нет дьяволов, а только меньшие боги, слуги наибольшего Бога, то добрые, то злые, как Он прикажет.
— Молчи, безумный! — воскликнул Юрий. — Не путай божественное с человеческим! Что ты можешь знать!
И он опасливо, украдкой, осенил грудь крестным знамением.
Но этого движения Рымос не заметил. Он поспешно выскользнул через полуоткрытую дверь и, как мышь, тихо прошмыгнул в общую лазаретную палату, на свою пустую койку.
II
Мариенбургский (Мальборский) замок — хотя позднее его достраивали, увеличивали и кончали — уже в то время имел, в общих чертах, тот величественный вид, о котором многие из нас могли судить по его развалинам раньше, чем безвкусица, внесенная неумелой реставрацией, вдохнула призрачную жизнь в