постели, — все это не совсем обычно: она привязалась к Ганне и каждый день приходит к ней. Третьего дня принесла медальку,[10] сегодня цветы. Кто эта женщина?
С этими словами старик подвинулся ближе к брату, а в глазах у него засветилось любопытство и как бы страх.
— Давно ли она в Ченстохове? — прибавил он спешно.
— По правде сказать, не знаю, — ответил ксендз Петр, — верно лишь одно, что она престранное создание. По-видимому, у нее голова не совсем в порядке; не берет милостыни или сама раздает ее убогим; даже теперь ночует во рве под открытым небом, собирает и приносит в монастырь отскочившие от стен шведские ядра. Иногда бывает слишком весела; но помешательство у нее спокойное, и вреда она никому не приносит. Бояться ее незачем. Прозвали ее здесь слугою Пресвятой Девы Марии; да она и сама чаще всего называет себя так.
Ляссота понемногу опять улегся, и разговор принял другой оборот. Говорили об осаде, об измене, о новых распоряжениях настоятеля, а так как все эти подробности живо интересовали братьев, то о старухе позабыли.
Келья, в которой жил Ян Ляссота, по странному стечению обстоятельств, выходила окнами и дверью как раз на ту часть крепостной стены, где стояли дозором Кшиштопорский и отец Мелецкий. С банкета прекрасно была видна дверь келейки и все входившие и выходившие. Кшиштопорский частенько засматривался на красавицу Ганну, личико которой, при каждом взгляде, будило в нем все новую тревогу, вызывало чувство необъяснимого раскаяния. Он глядел на Ганну точно против воли; отворачивался, овладевал собой и снова жадно всматривался. Несколько раз промелькнула перед его глазами и старая Констанция, на болтовню которой и ласки, расточаемые Ганне, он глядел с негодованием, спрятавшись за угол бастиона. Все, по прошествии некоторого времени, заметили в Кшиштопорском большую перемену. Гордый, грозный, суровый и молчаливый, как всегда, он, казалось, еще с большим остервенением бросался в бой, искал опасности, намеренно шел навстречу смерти; и днем, и ночью он трудился, не покладая рук, точно хотел сломить свою энергию работой, победить себя трудом. Когда другие спали, он бродил, заменяя собою караульных. И в глухую полночь, когда осенний ветер завывал в стенах, когда только оклики ночного дозора и медленный шаг стражи будили слух, Кшиштопорский останавливался против окна Ляссоты, в котором всегда светился огонек у постели больного деда, и, заложив руки за спину, скрежетал зубами, а иногда, во тьме, грозил окну сжатым кулаком.
Патер Мелецкий, по натуре человек веселый, с душою нараспашку, был не очень рад товарищу, с которым нельзя было ни разговориться, ни посмеяться; Кшиштопорский с трудом выжимал из себя самые необходимые слова, потом отворачивался и молчал. Но что тут станешь делать? И отец Мелецкий принялся всячески умасливать пана Кшиштопорского, хотя труд это был немалый.
Нищенка в особенности была предметом внимания для Кшиштопорского; он видел в ней какую-то тревожную загадку. Раза два он спросил о ней даже отца Мелецкого, давшего тот же ответ, как и ксендз Ляссота брату. Не добившись ничего, Кшиштопорский глаз не спускал с нищенки. Его очень удивляло, почему ее во всякое время свободно впускают в монастырь, а когда она разговаривала с Ганной, Кшиштопорский настораживался и обращался в слух, беспокойно вздрагивая. Позже он стал искать случая ближе познакомиться с загадочной старухой; но чем более он старался сблизиться, тем упорнее она, казалось, избегала случая. Едва заметив издали фигуру Кшиштопорского, нищенка то пряталась в костеле, то выходила за ворота, то спешила укрыться в частные квартиры. Он напрасно искал встречи; старуха упорно ускользала.
Наконец, в тот день, когда, бросив Ганне горсточку цветов, Констанция убегала от ксендза Ляссоты, Кшиштопорский загородил ей дорогу и, хмуро уставившись глазами в ободранную нищенку, закричал громовым голосом:
— Стой! Куда?
— Это я! — дрожащим голосом ответила сначала пойманная. Но потом как будто вспомнила свое обычное радужное настроение и сказала смело: — Божьей Матери слуга, старуха-побируха… Чего пану от меня понадобилось? Все пули я поотдавала…
— Куда же ты стараешься улизнуть воровским манером? — спросил, смерив ее взглядом, Кшиштопорский.
Она же, встряхнув головой, спустила на глаза платок, чтобы тот не видел ее лица.
— Эй, пустите меня, пан, мне недосуг; спешу в костел! Шляхтич продолжал присматриваться к ней, когда же хотел
заглянуть ей в глаза, она вырвалась и закричала:
— Чего еще? Разве в Ченстохове перестали знать слугу Матер' Божьей?.. Что я? Переодетый швед? Нет, миленький, — прибавила она с натянутой улыбкой, — я не швед и не еретик.
Отец Мелецкий, видевший с банкета всю эту сцену, крикнул вниз::
— Эй! Пане Кшиштопорский, не тревожьтесь понапрасну! Это. наша нищенка, оставьте ее в покое, это Констанция!
При слове Констанция Кшиштопорский порывисто сдернул у старухи с лица платок, а она, оскалив желтый ряд зубов, притворно и громогласно рассмеялась, широко разевая челюсти, как череп.
— А что? Хотел полюбоваться моей рожей? Славная, не правда ли, мордашка? Ха, ха! Постыдился бы хоть, старый воробей, приставать на улицах к паненкам!
— Это она, это она! — воскликнул, отпрянув, шляхтич, и на лице его отразились отвращение и испуг.
— Ага! Теперь ты только и узнал Богородицыну служку, теперь; ты убедился? Ха, ха, не правда ли, красавица? Так, так, мой миленький, те, что гниют в могиле, и те красивей!
Старуха повернулась и, приплясывая и подпрыгивая, пошла своей дорогой.
— Что вам от нее понадобилось? — спросил отец Мелецкий. — Она наша благодетельница: носит нам пули, шпионит и следит за шведами, а вчера так настращала олькушских рудокопов, пробравшись к ним ночью из монастыря, такое закатила им нравоучение, что те побросали мотыги и, хотя боятся шведов, перепугались еще; пуще и разбежались кто куда.
Но монах-воитель не выжал из Кшиштопорского ни слова: шляхтич молча, в глубокой думе, поднялся на стену, облокотился на бойницу и растерянным взглядом уперся в даль. Монах-паулин увидел, что в душе его происходит что-то непонятное, и отступился.
Прошла добрая толика времени, когда Кшиштопорский пришел в себя, схватил банник и стал собственноручно чистить пушку. Он снял кольчугу, сбросил платье, отстегнул шлем и меч, разделся до рубашки, как будто бы палимый каким-то внутренним огнем. Всю ночь, истомляя себя работой, он был точно не в своем уме и бился в припадке неутолимой ярости.
Не понимая, что случилось с Кшиштопорским, ксендз Игнатий пожал плечами и стал молиться.
— Кто ж его знает, — молвил он про себя, — сумасшествие, говорят, для некоторых заразительно. Вот, только взглянул он на старуху, и им точно завладел нечистый. Если так пойдет дальше, придется, пожалуй, прибегнуть к эгзорцизму.[11] Вижу ведь, что он никогда не молится, и нет у него на доспехах ни креста, ни образка, ни четок. Скверно! Надобно за ним присматривать: вояка хоть куда, но что-то с ним неладно. Сосет его, будто, кто-то изнутри, червь, что ли?.. И молчит: слова из него не выжмешь и всегда нахмуренный.
Покончив разговор с самим собою, ксендз Мелецкий покачал головой и, склонившись над орудием, прочитал 'Отче наш' за спасение души товарища.
III
В чем Кшиштопорский покаялся монаху, и как он крадется под окно Ляссоты
Была ночь, осенняя ночь, не сулившая земле сладкого отдыха, и не баюкавшая детей Божиих ни песнью радости, ни благовонием воскресшей земли. Стояла ночь беззвездная; не сторожившая землю тысячами блестящих очей, а хмурая, черная, страшная; взор тонул в безднах мрака, а среди глухого безмолвия выли ветры, как нечистая сила, домогавшаяся чьей-либо несчастной души… И слышались то