l:href='#n_17' type='note'>[17] и казначей.
Ротмистр, посвистывая, подошел к представителям монастыря, так как ему не завязали глаз, и, как забулдыга и смутьян, начал речь свою без предисловия:
— А что, ксендз-приор? Ведь пора кончать, как вы полагаете?
Нечего было ответить на такое приветствие, глупое и заносчивое, тем более, что Куклиновский был подвыпивши. Замойский только презрительно пожал плечами.
— Чего вам еще ждать? — продолжал Куклиновский. — Чтобы мы из этого курятника понаделали перин? Копна камней, давно бы рассыпавшаяся в мусор, если бы не снисхождение пана Миллера к вашей слепоте!
— Благодарим за снисхождение, — ответил, усмехаясь, приор, — это прекраснейшее чувство, только…
— Ксендз-приор, — закончил Куклиновский, — незачем дольше кукситься: сдайтесь и все тут. Чего вы ждете? Подкреплений?
— Ну, может быть, и подкреплений.
— От кого, от пана Чарнецкого?
— Не удивился бы, если бы и от него.
— Ха, ха! — засмеялся ротмистр. — Да взгляните же на стены, да взгляните же, — и он показал пальцем в окно.
Вид из окон был печальный, но очень оживленный: под самыми стенами проходила, с восемью развевавшимися хоругвями, польская пехота Чарнецкого. Узнать ее было легко.
— Это отряд Вольфа! — вскрикнул пан Замойский. — Что это значит? Разве он на вашей стороне?
Кордецкий грустно и с покорностью судьбе смотрел на это зрелище; но оно его ни слишком удивило, ни слишком огорчило.
— Краков сдался, — громогласно и с торжеством заявил Куклиновский, как будто он сам принудил его сдаться, — а вот и сам пан Вольф, благодушно застоявшийся в Северже,[18] окружен и приведен сюда; нет ни короля, ни войска, полководцы попрятались куда-то с головой, страна вся завоевана, на что же вы надеетесь?
— На Бога! — односложно ответил приор, не упавший духом после всех этих известий.
— Как так? Неужели вы настолько потеряли голову, что даже теперь мечтаете о сопротивлении? — смеясь, возразил ротмистр.
Все молчали, а Куклиновский остолбенел.
— Что это такое? Пыл? Сумасшествие? — воскликнул он спустя мгновение. — Вступайте в переговоры и спасайте свои головы; я католик, говорю в ваших интересах и ради вас, мне жаль вас.
Кордецкий горько усмехнулся.
— Что же прикажете ответить Миллеру, пославшему меня?
— Что мы видели знамена Вольфа, знаем о сдаче Кракова и молимся за его величество, короля польского.
— А переговоры вами начаты?
— О чем же еще договариваться, — гордо ответил приор, — к тому же с полководцем, который попирает все международные права, право войны, свято чтимые не только в христианском, но и в языческом мире? С человеком, для которого личность послов не священна, который их связывает и оскорбляет? Ответьте, что мы возобновим переговоры, когда он отпустит наших послов.
Куклиновский хотел продолжать, но Кордецкий отпустил его, сильно удрученный, но не побежденный. Он велел проводить парламентера до ворот, а сам с паном Замойским поспешил во внутреннюю крепость, где вид Вольфовских полков и польских хоругвей во власти шведа произвел невыразимо тяжелое впечатление. Во всех внутренних дворах он застал людей, коленопреклоненных в молитве; других плачущих и нарекающих на судьбу; третьи ломали руки; иные с тайной мыслью что-то шептали себе под нос. Всюду стоял гомон, каждый давал советы и противоречил остальным, а на лицах молчавших было написано отчаяние, страх, сомнение…
Пан Чарнецкий, в скуфейке из-под шлема, в лосиной куртке из-под брони, ходил, понурив голову, с руками за спиной и бормотал:
— Конец всему! Теперь эти трутни не захотят и драться! Женщины с младенцами, старые ксендзы, челядь, все высыпали
на стены и на дворы, цепляясь за башни, и, как во время пожара, заговаривали со знакомыми и с незнакомыми, расспрашивали, делились мыслями, откровенничали, сожалели.
И вот, среди всего этого шума голосов и соображений, появился Кордецкий. Он откинул каптур, закрывавший ему лицо, и заговорил:
— Возлюбленные дети! Краков сдался, шведы коварно захватили Вольфа, короля покинули на Спиже, Польша завоевана: мы дожили до величайших бедствий, и близка минута кары Божией за грехи людей. Но когда гнев Всемогущего достигнет высшей точки, тогда близится час Его милосердия! Ныне Бог доверил в наши руки величайшую миссию: нас, слабых и колеблющихся, Он восхотел поставить в пример всему народу. Мы, единственные, честно противимся шведам и выдержим, не обманув Божия доверия, до конца. Принесем покорность воле Божией на алтари; будем умолять Его. И в молитве, сильные внутренним согласием, мы победим!
С этими словами он показал на образ, написанный на внешней стороне часовни, и прибавил:
— Вот наше знамя, вот наша победа… прибегнем к Ее охране и не утратим мужества! Почему не дано мне влить силы в сердца ваши! О, Боже! Дай мне силы! Помолимся… помолимся!..
С последними словами настоятеля вся толпа, как один человек, заполнила часовню, с поспешностью и невыразимым подъемом сил: казалось, непреодолимая ревность к молитве гнала всех пред алтари; и как в пустыне израильтяне бросились черпать воду источника, брызнувшего из-под Моисеева жезла, так все устремились под икону своей Матери и Покровительницы. Музыка на башне заиграла Salve regina.[19]
Велика, о, велика сила молитвы, ибо она возвышает дух наш, очищает нас и таинственно преображает. Когда среди пения ксендзов, при звуке труб, литавр, органа, в один голос запели все присутствующие, так что своды церкви задрожали, и отзвук песнопений разнесся по окрестности, бедные солдаты Вольфа, стоявшие против часовни Божьей Матери, сняли шлемы с померкшего от тяжелых дум чела, встали на колени и преклонили знамена… Бедные пленники, их сердце было у алтаря, а оружие обращено против него.
Как только шведы заметили настроение поляков, полки Миллера принялись разгонять молившихся солдат, так что из крепости мало кто заметил их коленопреклоненные фигуры, свидетельствовавшие о том, что среди войск, осаждавших Ченстохов, было немало сынов Царицы Небесной, Владычицы здешних мест.
Миллер и Вейхард воображали, что задержание послов, появление Вольфа, вести о сдаче Кракова и об отступлении Чарнецкого в Бендин облегчат, приблизят капитуляцию монастыря. Наконец-то, граф мог сказать наверно: мы побеждаем! Он уже вперед наслаждался местью и тешился мыслью о том, как будет издеваться над гордыми монахами, осмелившимися его не слушаться. Велико было изумление в шведском лагере, когда вернулся Куклиновский с ответом: 'пусть освободят послов'.
Миллер вскочил с кресла:
— Сейчас… сейчас я их освобожу… когда пойдут на виселицу, — крикнул он. — Что они мне плетут о военном праве? Разве это крепость: это лисья западня, это сарай! А их солдаты и вожди? А их послы?
И он злобно засмеялся. Впав снова в ярость, он приказал как можно теснее обложить крепость, подойти к ней вплотную и изводить монахов, лишенных возможности защищаться, стрельбой и громким криком.
Сам же, чем дальше, тем больше теряя хладнокровие и омрачаясь духом, срывал свою злость на Вейхарде, виня его в своем посрамлении и неудачах.
— Кабы не ты, пан граф, — говорил Миллер, — я свободно и с полным комфортом отдыхал бы в Пруссии; там и страна получше, да кое-чего мы за это время, наверное, достигли; а тут стоим да позорно состязаемся с монахами и не можем с ними справиться.