Людвика пожала руку брату.
— Ты добр… Хоть Орховская, хоть кто-нибудь, кто нас любит, ибо нас никто не любит, кроме нее… Я не знаю, Мечислав, может быть, и никто… Нас любили, да, нас любили, как дикари любят тех, кого намерены съесть завтра.
Люся бросилась брату на шею, но в эту минуту подошел к ним Вариус.
— Моя дорогая, Людвика! — воскликнул он. — Пожалуйста, без особой чувствительности. Я ведь говорил, что это вредно тебе, нервы необходимо беречь. Разлука с братом, я знаю, грустна, но ведь он с женой скоро возвратится.
Мечислав заметил, что жена подзывала его взором, и он поспешил к ней. При его приближении Бюллер начал медленно отступать, поправляя рукой волосы.
— Мечислав, едем! — сказала глухим голосом пани Серафима. — Мне что-то нехорошо, едем!
Видя это движение, Вариус подошел с беспокойством и пригласил на чай; но пани Серафима шепнула ему:
— Мне нездоровится, нужен отдых… Извините, я должна ехать.
И она подошла к Люсе попрощаться. Обе обнялись, молча глотая слезы. Мечислав, прощаясь, сказал тихо сестре:
— Благослови меня, как я тебя благословляю.
Бюллер, по-видимому, тоже хотел подойти с каким-то прощальным словом, но пани Серафима прошла мимо него, не удостоив даже взглядом. Все проводили новобрачных до уложенной дорожной кареты, запряженной почтовыми лошадьми. Первой вошла поспешно пани Серафима, Мечислав за нею; захлопнулись дверцы. Люся протянула руки к отъезжающим и, ослабев, едва не упала, но Вариус поддержал ее. Карета тронулась и скрылась в облаке пыли.
Бюллер смотрел в лорнет, улыбаясь.
— Очаровательная женщина, — сказал он со вздохом.
Никто не мог скучать больше о детях, как добрая Орховская. Она осталась в бедных комнатках, которых не было еще времени убрать перед отъездом Мечислава, одна с четырнадцатилетней девочкой, взятой от сестер милосердия, и целые дни проводила в костеле у францисканцев или у себя дома. Не имея занятий, она расставляла мебель и раскладывала вещи, оставшиеся после детей, приводя все в порядок, словно надеялась на возвращение своих дорогих. Иногда, вспоминая Люсю и Мечислава, она сидела у окна и плакала. Несколько раз пыталась она пойти к своей воспитаннице, но ее не допускали к Людвике, и только после продолжительных переговоров лакей привел ее в комнату пани. Но она нашла там неотступную горничную, и вскоре явился и сам Вариус и остался до ухода старушки. Орховская не смогла ни толком поговорить с Люсей, ни расспросить ее, так что с чем пришла, с тем и ушла. Раза два приносили ей от Люси лакомства и кое-какие подарки, но это ее не успокаивало: это доказывало только память, а Орховской хотелось знать, как жила она в новом доме со старым мужем и не была ли несчастлива. О счастье для нее даже не мечтала старушка, молилась только о ее спокойствии и избавлении от страданий.
При всей своей приветливости Вариус поражал ее холодом. Лицо Люси было бледно и грустно. Старушке хотелось знать, сумеет ли свыкнуться ее питомица с новым положением, но, как мы уже сказали, трудно ей было видеться с Люсей.
Мечислав тоже обещал дать ей знать о себе, а между тем письмо от него не приходило.
Зная набожность Людвики, Орховская догадалась, что она должна ходить в ближайший костел, и несколько раз в неодинаковые часы отправлялась к св. Яну, надеясь ее там увидеть, а при выходе и побеседовать. И, действительно, она встретила Люсю с горничной. Дружеского разговора быть не могло, и из слов Люси Орховская могла догадаться, что не следовало и расспрашивать ни о чем. Все средства были исчерпаны, и старушка знала только, что питомица ее жива и не болела. Бедняжка, однако, не жаловалась и даже старалась казаться веселой. Наряд ее и обстановка изобличали достаток.
'По крайней мере, не будет нуждаться в куске хлеба, — думала старуха. — Но как же этот хлеб горек, о, как горек!'
Так прошло два месяца со времени отъезда Мечислава, и Орховская освоилась с одиночеством и грустью, утешаясь тем, что могла, по крайней мере, видеть Люсю в костеле, как однажды после обеда девочка объявила старухе, что какой-то панич желал видеться с нею.
— Какой там может быть панич? — спросила Орховская. — Что ему надо? Пусти, впрочем, если прилично выглядит.
Девочка побежала, и вслед за этим вошел Мартиньян, при виде которого старушка обрадовалась, ибо он напоминал ей детей и хоть не слишком хорошие, но все-таки лучше, чем теперь, дни в Бабине. Мартиньян был бледен, на лбу у него краснел широкий шрам, лицо было грустное. Он носил траур по матери.
— Боже мой! — воскликнула Орховская, складывая руки. — Что же вы тут делаете? Давно ли приехали? Как поживаете?
— Приехал недавно и случайно узнал от купца Боруха, что вы остались на старой квартире. Я пришел вас навестить и узнать о вашем здоровье, — сказал молодой человек, осматриваясь вокруг и вздыхая.
— О том, как поживаю, и спрашивать не стоит, дорогой мой панич, — отвечала старушка, — известно, старое дерево скрипит… Кашляю, плачу, молюсь и только. Нет наших, нет, — прибавила она тоскливо.
— Нет, — повторил, оглядываясь, Мартиньян. — Милая моя пани Орховская, я именно хотел вас расспросить о них, вы должны больше знать, вы, конечно, видите Люсю, а может быть, и Мечислав писал к вам.
Старуха покачала головой и пододвинула стул.
— Ничего я не знаю, — отвечала она. — Люсю я вижу иногда в костеле, потому что иначе трудно, ибо меня к ней не допускают, а если и допрошусь как-нибудь, то старик всегда настороже, чтоб мы и поговорить не могли дружески.
— В каком костеле? Когда она бывает? Орховская потрясла головой.
— Право не скажу. Еще, пожалуй, вы начнете ходить туда, а это не годится, пан Мартиньян, — прибавила старуха, погрозив, — не годится! И ей могло бы быть худо, да и вам себя не следует убивать. Женщина замужняя.
— Но ведь она мне двоюродная сестра! Неужели, моя пани Орховская, грешно и издали посмотреть на нее?
— Грешно, грешно даже посмотреть! — воскликнула старуха. — Что сталось, того не воротишь. Напрасно.
Мартиньян вздохнул.
— Ничего не поможет, — продолжала Орховская, — так судил Бог, и надобно покориться Его святой воле. Хоть Люся, бедняжка, и похудела, но ей там хорошо… Человек богатый и для нее ничего не жалеет.
— А о Мечиславе ничего не знаете?
— Ничего, — отвечала старуха. — Выехали тотчас после свадьбы. Ходила раза два узнавать на Вольную улицу к ним на квартиру, люди говорят, что пани писала и что собирается вернуться на зиму. Но Мечиславу там хорошо, катается как сыр в масле, а она добра как ангел.
Мартиньян слушал, опустив голову.
— Вы здесь пробудете? — спросила вдруг старуха.
— Я здесь остаюсь жить, — отвечал Мартиньян, — отец мне не запрещает. Он там за меня хозяйничает, а я хочу немного посмотреть на свет и на людей. Я взял с собой Пачосского, нанял квартиру. Что же мне больше делать?
— Нашлось бы что делать, — сказала старуха, — но зачем же вам обязательно жить здесь? Зачем? Вам здесь не слишком здорово. К чему лгать и людей напрасно обманывать? Будете себе только убивать сердце, потому что приехали сюда для Люси, а это ни к чему.
Мартиньян опустил голову и молчал. Орховская сжалилась над ним и вздохнула.
— Жаль мне тебя, дорогой мой панич, но любить замужнюю женщину — гневить Бога.
— Милая пани Орховская, — сказал молодой человек, — ведь я влюбился не в замужнюю, а полюбил ее, когда она была свободна… Трудно вырвать из сердца то, что вросло в него.
— А зачем же питать дурное зелье? — возразила старуха, качая головой. — Сорную траву надобно