вкусе владетельницы этого дома. Но кто же она? Где она воспитывалась? Я задал себе эти вопросы, идя по пустым комнатам, в которых дорогие картины, статуи, бронза доказывали не только высокое образование, но и богатство. Наконец мы добрели до небольшого зала, в котором трудно было повернуться от излишка мебели и различных вещиц. Диваны, кресла, столики, скамеечки, приборы для рисованья и вышиванья, букеты цветов, большие вазы тропических растений загромоздили этот уголок, забросанный вдобавок книжками. Прекрасное, красного дерева фортепиано Эрара, с вызолоченною резьбой, казалось, гнулось под тяжестью нот. На диване и трех стульях была раскинута портьера, которую составляли из различных вышитых кусков. Даже в этой комнате никого не было, но скоро отворилась боковая дверь, и Ирина, а за ней m-me Лацкая вошли в комнату. Конюший подошел к ним, делая над собой усилие, чтоб принять веселый вид.
На Ирине было фиолетовое платье из плотной материи, стянутое шнурком такого же цвета; руки покрыты черными шелковыми перчатками по самые локотки, волосы гладко причесаны; m-me Лацкая в черном платье и без чепчика. Я не могу выразить, как они обе были хороши, в особенности Ирина! Я ожидал еще кого-нибудь увидеть — отца, мать, тетку, бабушку; но никого более не было. Ирина одна принимала нас, как хозяйка дома: у конюшего забрала сразу шапку и перчатки, которые он церемонно держал в руке; придвинула ему кресло, мне указала другое, и сама села. В каждом движении ее выражалась неописанная прелесть. Как сон на заре, прошел для меня этот вечер, и я не мог ничего удержать; в памяти осталось только общее впечатление самой приятной минуты в жизни. Трудно было развеселить моего деда; то пересматривал он книги, то читал газеты, то ходил по комнате, изредка измеряя нас любопытным и неспокойным взглядом. Мы парили высоко, а прекрасная хозяйка, которой давно уже не с кем было поделиться мыслями, была одушевлена и весела. Я первый раз в жизни находился в присутствии женщины серьезной, высоко понимающей назначение человека вообще, а женщины в особенности, и признаюсь, она мне показалась неземным созданием; мне стыдно стало погубленной моей молодости. Она точно на крыльях своей мысли подняла меня и указала каким кажется мир, если на него смотреть с высоты, и что нам дана другая судьба и другая обязанность, а не та, которую мы с вами назначали себе в оргиях нашей молодости. Во всяком слове ее звучала светлая мысль. Строго, серьезно, мужественно говорила она о себе; так как люди привыкли говорить о недостатках других, она выказала свои, исчисляя их без трусливости, свойственной женщине, которая иногда придает ей еще более прелести, а иногда служит только покрывалом ее слабости. В обществе ее я чувствовал себя вооруженным смелостью на будущность; я возмужал; подстрекаемый, ободренный, я рассказал ей часть своей жизни. Я теперь только узнал, что дед мой гораздо лучше знает мое прошедшее, нежели я предполагал; с особенной едкостью, будто шутя, он помогал мне в моей исповеди, преувеличивая все то, что могло выказать меня с дурной стороны. Изредка посматривал он на Ирину, как будто хотел сказать: вот он, видишь, сам себя рисует. Но она не показала виду, что переменила обо мне мнение; напротив, обращалась со мной без всякой натяжки, почти дружески. По странной симпатии, которая редко проявляется в свете, казалось, мы давно с ней были знакомы: во взгляде, в движениях я отгадывал ее прошедшее, которого я не знал. По мере того, как покрывало спускалось с этого божества, оно становилось все светлее, прекраснее, совершеннее; близость нисколько не разочаровывала, а напротив, возвышала ее до идеала.
Обращение деда для меня было тайной, загадкой. Когда Ирина неумышленно вспомнила о капитане, конюший опять процедил сквозь зубы: «Съест черта, съест черта!» Покрутил усы и покраснел! Должен был, наконец, догадаться, что недоразумения между капитаном и дедом были не за луга и леса, но что в них таилась давняя ненависть друг к другу за вещи совсем другого свойства. Зачем прежде он даже не вспомнил при мне, что Ирина родня капитану?
Оставшись на ночь, мы отправились в павильон, выстроенный в саду. Из окон моей комнаты виден был широкий пруд, а за ним серели вдали сосновые леса. Несколько книг лежали на этажерке возле кровати, я полюбопытствовал рассмотреть их: все были неизвестны мне, как будто нарочно подобранные. Я долго читал, или лучше сказать мечтал, с книгой в руках. Поутру прислали спросить меня: хочу ли я сопутствовать панне Ирине верхом на раннюю прогулку? Я хотел воспользоваться случаем быть с ней поближе и, одевшись скоро, побежал к большому дому. Лошади стояли уже перед крыльцом. Конюший, не желая, вероятно, отпустить нас одних, хотя не совсем любил прогулки без цели (то есть без гончих), однако, сел на гнедого бегуна, который был ему назначен.
М-те Лацкая показалась только в окне, прося Ирину, чтобы она не слишком шалила. Она вспрыгнула легко на ретивого коня, в той же амазонке, в которой была в Тужей-Горе и, предводительствуя нами, помчалась галопом по улице. Я держался ее; конюшему трудно было справиться с упрямой лошадью. Ирина повела нас по дороге, пролегающей между садом и прудом, к лесу; с знанием дела и смелостью она управляла своей лошадью. Большая часть женщин, которые ездят верхом, исключительно заняты лошадью, она же, казалось, не обращала на нее никакого внимания и вела с нами живой разговор. Окружающие нас виды, разноцветная осенняя природа, открытая степь служили основой наших мыслей, которые развивались в разноцветные нити и мчались в те отдаленные страны, где, как на дне морском, укрытые кораллы и перламутровые раковины гибнут в неизвестности. Борьба с лошадью разъярила нашего спутника, и он не мог более таить своего нетерпения и гнева.
Мы ехали тихо по опушке леса, примыкающей к пруду. С одной стороны склонялись над нами сухие ветви берез, почти совсем обнаженные, и зеленых сосен, с другой — о песчаный берег плескались волны, движимые ветром; узкая тропинка тянулась между лесом и водой. Торжественная тишина, тишина деревенская, царствовала над нами; издали только слышен был грохот воза, гусиный крик, или разговор мужика. Ирина задумалась, и указывая на горизонт, вскричала:
— Боже мой! Отсюда стремиться в город!..
— Спросите этого повесу Юрия, — злобно сказал конюший, который подъехал к Ирине. Она с любопытством посмотрела на меня и без ответа прочла по моим глазам, что в эту — минуту я не грустил о городе, и после прибавила:
— Те только жаждут города и городской жизни, которые думать не хотят и не находятся в связи с Богом и природой; живя искусственною жизнью и поддельными чувствами, они стараются оглохнуть, одуреть, хотят жизнь сделать игрушкой. Среди толпы и крику, среди натиска впечатлений, разрывающих внутреннего человека, имеет ли человек время подумать о себе и о Боге?
— Уверяю вас, — сказал я, — город для меня нисколько не привлекателен, но…
— Какое но? Город для общества представляет элемент движения и умственного прогресса. Город живет тем, что ему из деревни пришлют, а так как рынок ежедневно нуждается в деревенском хлебе, в продуктах, заработанных потом мужика, так точно и для умственной жизни нужен ему плод деревенского труда. Большая часть знаменитых сочинителей или великих философов жили и живут в деревне. Жан-Жак- Руссо, как вам известно, не мог свыкнуться с городом; среди самого города он искал деревни.
— О, философка! — закричал мой дед.
— Для того, чтобы обладать богатыми мыслями, нужно сосредоточиться в самом себе, — продолжала она, — а в городе человек принужден жить внешней жизнью; там одно впечатление скоро сглаживается другим; к тому же в городе человек портится, я убеждена в этом. Безнравственные зрелища, которые отражаются в его глазах, не могут не иметь на него дурного влияния; они стирают с него лоск молодости.
— Старая истина! — опять перебил конюший. — Вы не переделаете этого заклятого городского жителя, который не усидит с нами даже несколько недель.
— Почему? — спросил я.
— Почему! — ответил старик, немилосердно смеясь надо мной. — Потому, что здесь нет театра, а может быть актрис, нет шумных балов, карточных вечеров, клубов, и жизнь идет ровно как часы: тик, тик, однообразно.
— Правда, даже страх берет, как однообразно! — вскричала Ирина. — Человек создал для чего-то высшего, постоянного неизменного, а между тем чувствует, что нет ничего постоянного. Если слишком долго продолжается для него одно и тоже, он пугается — эгоист!
— Это ужасающее однообразие есть признак счастья, — сказал я. — Мы боимся потерять то, что высоко ценим.
— Счастье! Счастье! — говорила Ирина, как бы самой себе. — Да! Это спокойствие деревни и тихого уединения; иного счастья нет.