— Мы пугаем вас трудом? Вы сами его. пугаетесь. Значение труда до сих пор непонято, и потому он для многих кажется страшным. Но на деле выходит не то. Что такое труд? Это — созидание. А что может быть отраднее воспроизведения чего бы то ни было, созидания того, что прежде не существовало? Возделываем ли трудом чувство, мысль, зерно хлеба — все же создаем. Всякое произведение заключает в себе страдание и отраду: труд имеет то и другое. Но страдание бренно и тленно, а отрада постоянна и не проходяща.
— Право, нужно восхищаться, — отозвалась пани Лацкая, — с какою легкостью наш сосед составляет теорию и объясняет ее; но, мне кажется, это очень легко сделать.
— Я ожидаю и слушаю, — сказал Граба.
— Я, слабая женщина, не могу состязаться с таким борцом, — иронически сказала m-me Лацкая, — однако ж я осмеливаюсь спросить: всякий ли труд можно подвести под эту общую теорию? Мне кажется, что труд можно разделить на две различные категории: труд умственный и механический; первый — производительный, а второй — только изнурительный. Хотя разбор белого мака от черного будет тоже труд, но сомневаюсь, чтоб пан Граба с приятностью взялся за него.
— Без сомнения! — смеясь, ответил Граба. — Но есть тоже Два разряда людей: мыслящих и почти немыслящих, или мыслящих так мало, что перебирание мака будет служить удовлетворительной темой для их разговора. Каждый человек избирает соответственный ему труд, и только в таком случае он будет полезен обществу. Извините, если я вам скажу, что в нравственном отношении пе-ребиранье мака лучше бездействия. Ни одна женщина, если бы ее с детства приучили к терпению и труду, распутывая шелк или перебирая мак, как бывало в старину у ваших дедов, не изнывала бы в будущем под бременем жизни, потому что она нашла бы достаточно для этого сил.
М-те Лацкая, принимая последние слова на свой счет, покраснела от гнева и, сжимая губы, склонила голову к работе, ничего не ответив. Когда пан Граба произносил эти слова громко и медленно, сын его, который вел разговор с молчаливой m-me Лацкой, встал и посмотрел в окно, но остановился на несколько секунд, и подошел к отцу с дурно скрытым беспокойством; но видя, что отец не обращает на него внимания, подошел еще раз к окну, стал пристально всматриваться в даль, повернулся, притворяясь равнодушным, прошелся по комнате и, не говоря ни слова, вышел.
Глаза двух женщин машинально следили за ним, и, открывши тайну его удаления, посмотрели одна на другую. Граба, хотя ничего не заметил, но как будто магнитом повернулся к окну, посмотрел, задрожал и подбежал ближе.
Вслед за ним все встали; не зная в чем дело, но судя по быстрому движению его, можно было предполагать, что он не без причины смотрел в окно.
— Что там такое? — спросила с живостью Ирина, подходя к окну.
Граба молча смотрел, бледный, и мысленно что-то соображал.
Столб густого дыма, принимая снизу кровавые оттенки, подымался с северной точки горизонта над лесом, окружающим окрестность.
— О горе! Пожар! — вскричали женщины.
— Пожар, — повторил Граба, — и кажется, в моей деревне. Но если даже и не у меня, обязанность всякого, имеющего здоровые руки, спешить на помощь несчастным.
Граба схватил шапку и бросился к двери. Юрий задержал его.
— Позвольте мне сопутствовать вам, — сказал он, — у меня здоровые руки, хотя еще не привыкшие к работе, не пренебрегайте ими. Мне дадут лошадь, я поскачу с вами, потому что один не попаду, не зная местности.
— Пойдем скорее!
В дверях прощальный взгляд Ирины вдвойне подкрепил в нем рвение и мужество.
У порога, прощаясь, Ирина воскликнула:
— А я должна остаться? Разве мы, бедные женщины, решительно ни к чему негодны? — Лицо ее запылало алою краской; она схватила колокольчик. — И я с вами! Коня, — сказала она входящему человеку, — для пана Сумина и для меня! Если я умею ездить для своего удовольствия, сумею поехать и на пожар. Если не спасу несчастного, по крайней мере утешу его.
M-me Лацкая, в беспокойстве и почти в гневе, подбежала к Ирине, пытаясь уговорить ее не ехать на пожар, но напрасно; Ирина была непоколебима.
— Я скоро вернусь, со мной беды не случится; отсюда видно, что пожар недалеко. Может быть, я пригожусь там: буду руководить, приказывать другим спасать народ, если сама не умею. О, нет, женщина не так бессильна, как вам кажется! Не правда ли пан Граба? Но могу ли я ехать? Не пригожусь ли я вам для спасения людей?
Граба стоял взволнованный и молчал.
— Лучше останьтесь, m-lle Ирина, — сказал он, — вечереет, дорога не хороша. Останьтесь, прошу вас, уже темнеет.
— Ведь зарево пожара сияет! Пустите меня, я должна ехать. Коня, коня!
И наскоро набросив шляпу, шерстяной бурнус, платок, она выбежала на крыльцо, не слушая m-me Лацкой, топая нетерпеливо ногами и посматривая то на конюшню, то на пожар, все более усиливающийся.
Наконец, послышался топот коней, которых рысью вели из конюшни. Оба Грабы сели на своих; Юрию дали верховую лошадь, Ирине ее любимца Белоножку; а все дворовые, по принятому обычаю, вскочили, кто на какую попало лошадь, и готовились сопутствовать своей госпоже.
Из деревни видно было множество лошадей, скачущих в перегонки по направлению пожара, потому что Ирина своими просьбами и кротким обхождением с крестьянами сделала то, что их не нужно было принуждать и приказывать идти на помощь ближнему. Каждый из них бросил работу, вскочил на лошадь и мчался к зареву.
Во главе дворовых людей, отец и сын Грабы, Ирина, Юрий — мчались во весь опор. Странное зрелище представляла эта женщина: во главе нескольких десятков всадников, среди которых бледное, но мужественное лицо старого Грабы, печальное — его сына, мрачное и страстное Юрия, отражались на первом плане. Все молчали; хорошо выкормленные лошади быстро мчались. По дороге свита постоянно увеличивалась присоединяющимися к ней крестьянами, которые спешили на пожар. Все устремили глаза на огромное зарево. Огонь все более расширялся, раздуваемый осенним вечерним ветром. Столб черного дыма, среди которого сияли, как звезды, подымающиеся искры, возносился медленно вверх, то расстилаясь далеко направо и налево, то опять утихая, как будто для того, чтоб вспыхнуть с новой яростью и распространиться по горизонту.
Деревня пана Грабы лежала за лесом, дорога к ней шла крутая, ухабистая, и для скороскачущих лошадей даже опасная; многие должны были осадить своих рысаков, только отец и сын Граба, Юрий и Ирина гнали своих по полям, спеша на помощь несчастным. В сумерках иногда мелькала лужа, плескалась вода под ногами лошадей, трещали ветви, шелестели листья, или конь фыркал, испугавшись.
Лес начал редеть, а мрак становился гуще и гуще; сквозь перепутанные ветви деревьев видно было кровавое зарево пожара. Деревня была за плотиной и лугом, почти в полумиле расстояния; но огонь освещал весь этот путь людям, спешащим на помощь. Проехав лес, старый Граба заметил, что догадки его, к несчастию, оправдались: горела его деревня, а ветер бросал пламя от одной житницы к другой, и ряд крестьянских сараев, наполненных осенним хлебом, почти весь подвергался лютости огня.
— О! Лучше бы мои сараи и скирды горели! — вскричал с чувством Граба. — Бедный народ, бедный народ!
И стегнув сильно коня, он поскакал вперед. Страшное, но величественное зрелище представлял пожар. Почти черное небо озарялось кровавыми клубами дыму; вблизи лес, купол церкви, белый фронтон каплицы сияли ярким блеском. Гумна, точно похоронные костры, пылали то синим, то желтым, то красным племенем; красные клубы дыма, как большое покрывало, колебались над деревней, разрываемые ветром, движимые в разные стороны. Треск падающих строений, из которых с большою яростью вспыхивало пламя, крик людей, печальный звук колоколов и глухой шум осеннего ветра сливались в один печальный хор. Чем ближе подъезжал всадник, тем ярче озарял его зловещий свет, тем яснее слышен был крик, от которого его сердце разрывалось в груди. Доходящие издали стоны, причину которых всякий понимал, терзали всех чувством глубокой скорби и страдания. Ирина была бледна, глаза ее сверкали; устремив взгляд на