Я замолчал, потому что клятвы в уверения ни к чему бы не послужили; напротив, я с гордостью закутался в свое убеждение, как испанец в свой плащ, и молчал. Мой дед долго еще говорил, я ему не возражал. Он еще раз намекнул о великопольском имении, напрасно уговаривал меня принять его, пробовал всеми способами, но не успел убедить меня.
Предложи он несколькими месяцами раньше такой подарок, я был бы счастлив, но теперь мне все равно. Наконец, потеряв терпение, он закричал:
— Скажи, пожалуйста, о чем ты думаешь? Если панна Ирина смущает твое воображение, то, клянусь Богом, напрасно!! Ничего из этого не будет.
— Ведь я даже не бываю там.
— Тем хуже. Я расхохотался.
— Что ж мне делать, чтобы лучше было?
— Поезжай в Польшу, прощай и пиши ко мне на Бердичев, — сказал старик, вне себя от гнева.
— Зачем мне туда ехать?
— Ты надеешься больше выиграть, если здесь останешься? Нет, нет, нет! Съешь черта! Ирина весной поедет со мной в Эмс.
— А я буду хозяйничать в Западлисках.
— Из Эмса в Швейцарию, в Рим, в Неаполь. Это наш давнишний план.
Я со вздохом повторил:
— А я буду хозяйничать в Западлисках.
— Хозяйничай себе, до ста тысяч чертей, — сказал он, нахлобучив шапку на уши, и выскочил в сени. Я молча провел его с почтением; он сел сердитый и поехал в Румяную.
Вчера у меня был Граба, который тоже возвратился оттуда. Он много говорил о ней, потому что уважает ее и любит, как отец.
Конюший уговаривает ее ехать на воды в Эмс, под предлогом болезни, потом в Рим; но Ирина, несмотря на неотвязчивые просьбы опекуна и пани Лацкой (последняя рада мыкаться со своей скукой по белому свету), неуклонно остается при своем убеждении — не уезжает никуда из дома. Конюший в заговоре с медиками, но и это не помогает. Обо мне ничего не упоминали; конюший только, гуляя с паном Грабою, проговорился, что рад выдать Ирину замуж.
— О, опека, — говорил он Грабе, — нелегкое бремя, в особенности если любишь того, о ком имеешь попечение: человек ни спать, ни есть не может и мучится чуть не до смерти. Если бы я мог выдать ее замуж по своему желанию, я был бы покоен: поселился бы около них, днем бы охотился, вечером отдыхал у камина, заботился об ее спокойствии, чтобы ничто на свете ее не тревожило, и за мужем присматривал бы. Как ни хитри, но за сердцем женщины не усмотришь, в особенности, если оно еще ничем не занято, а рвется к любви; скорее съешь сто тысяч чертей!
Наконец, он открыл пану Грабе, что он считает его сына вполне достойным панны Ирины и желает устроить их свадьбу.
Граба сам мне говорил, что он искренно поблагодарил его, и ответил:
— Я считаю это величайшим доказательством уважения и доверия и скажу об этом моему сыну; ваша уверенность в его характере послужит ему самым лучшим одобрением. Но позвольте опровергнуть вашу мысль: рассудок и расчет не соединяют супругов; наши предки говорили, что сам Бог на небе соединяет их. Мой сын хранит уже в своем сердце привязанность, за которой я слежу с беспокойством отца, а панна Ирина…
— О, ее сердце свободно, — вскричал старик. — Если же оно уже занято, то я очень виноват. Как тут усмотреть за женщиной, сто тысяч чертей!
— Конечно, свободно, но если оно до сих пор не отозвалось в пользу моего сына, то теперь уже не отзовется.
— Но позвольте мне, по крайней мере, попробовать.
— Сын мой уже влюблен.
— Влюблен! Зная Ирину, имея возможность обладать этим сокровищем, и влюбиться в другую! О, это преступление!
Граба от души засмеялся.
— Что же я могу сделать? Против этого нет средств! — возразил Граба.
— В кого это ваш сын влюбился? Я здесь никого подобного не знаю.
— В дочь бедных родителей, в воспитанницу бедного семейства: об этом вы после узнаете.
— Ну, кто же это, наконец?
Граба не счел нужным называть фамилию предмета любви сына. Конюший, оскорбленный, что кого-то осмелились поставить в параллель с его Ириной, в гневе топая ногой, хватаясь за чуприну, оставил Грабу.
Судя по опасениям моего деда, я могу заключить, что панна Ирина не совсем равнодушна ко мне, что старик замечает это и недаром опасается; но могу ли я быть так самоуверен?
— Нет! Нет! Слепая привязанность возбуждает опасение в его добром сердце. Ирина может только с состраданием и презрением думать о несчастном человеке, который однажды явился перед нею, более похожий на зверя, нежели на человека, в остервенении, в беспамятстве…
Прощай! При этом письме ты получишь деньги на уплату моих долгов. Пришли мне векселя и пиши ко мне.
XIV. Эдмунд к Юрию
Получив деньги, я долго колебался, следует ли мне воспользоваться твоим энтузиазмом и сделать из них такое употребление, какое им назначено?
Любезный Юрий, я скажу тебе откровенно: ты совсем одурел; кто нынче добровольно сам по себе, без принуждения, платит долги? Провинциал! Мы считали тебя товарищем, а ты уронил нас и, кроме того, даешь дурной пример. Теперь все кредиторы захотят, чтобы мы им аккуратно платили, и будут думать, что имеют полное право требовать с нас денег. Я хотел взять у тебя взаймы эти деньги или положить их в сохранную казну, чтобы накопились проценты на голодные годы, когда ты воротишься в Варшаву; я все еще ожидаю твоего приезда. Наконец, рассудив, я решил сделать по-твоему; но тем не менее сожалею о твоем безрассудстве.
Я призвал Шмуля; объявил ему о твоем векселе; он вытаращил глаза, ничего не понимая, потом покачал головой и, наконец, вынул свое огромное портмоне, раздутое, как пан N… внутренности которого были перевязаны тесемкой, грязнее его халата. Сперва он надел очки, потом сел и стал разбирать бесчисленное множество векселей, которые он разделил на три категории: 1) пропавшие векселя и только pro memoria сохраненные у него, 2) сомнительные векселя в двух субкатегориях, и 3) вернейшие, как золото. Ты находился в средней.
— А знаете сто, — сказал Шмуль, — с этого карманцика я всего второй раз полуцаю гросы. Раз, вы знаете, от этого господина, сто так прекрасно зенился; а пан Сумин, мозет быть, тозе зенился и верно приедет в Варсаву, сто так скоро платит?
— Нет, не женился и не приедет в Варшаву.
— Ну, поцему зе он платит?
— Вот ни с того, ни с другого фантазия нашла: заболел совестью.
— Э, вей! Какая это прекрасная болезнь, — сказал жид, качая головой. — Заль, что презде нельзя знать, кто имеет к ней зелание. Ну, як бы это для нас хоросо было! Ну, — прибавил он, — разве это узь такая сильная болезнь, сто и проценты нузно платить?
— Да, честные проценты.
Жид замолчал и потом прибавил.
— Он взял верную больсую сукцессию?