сердце унизило меня; я никогда не ожидала от него такой измены. Напрасно я представляла, что в этом щеголе нашей столицы нет ничего особенного: сердце взяло верх над рассудком, хотя он не дремлет. Я боролась и, покорившись, должна сознаться, что не имею над собой столько власти, сколько ожидала.
Мой опекун, которому этот господин приходится внуком, ревностно отталкивает его от меня. Ты знаешь пана конюшего, как он искренно любит меня; привязанность его доходит иногда до странного безрассудства. Решив для себя раз навсегда, что его внук ветрогон, мот, неосновательный человек, недостоин такой героини, как я, он упорно остается при своем убеждении; и сколько он употребляет хитрости и средств, чтобы его удалить от меня, и не пересчитаешь. Мой Georges (почему он мой? Сама не знаю, что пишу) потерял большое имение. Конюший купил его опять, чтобы Georges только оставил нас. Но он (как и я ожидала) не принял этого подарка и очень хорошо сделал.
Не слишком ли много я приписываю себе, но чувство, которое я замечаю в нем (а какая женщина его не отгадает?) совершенно изменило его: из милого, но пустого юноши, каким я его впервые узнала, он сделался теперь трудолюбивым, стойкого характера и здравомыслящим человеком. Общество честнейшего Грабы имело большое влияние на эту перемену. Я верю в его исправление, но конюший смеется над этим, и утверждает, что Юрий принял только другую оболочку, но что в душе остался такой же, как прежде; приписывает его перемену жадности и упрямству. Я не разделяю его мнения: отчего же человек не может исправиться? Ведь в нем есть наклонность к добру.
Ты отгадала, потому что я уже слишком явно проговорилась: да, я люблю его, и потому все перетолковываю в хорошую сторону. Неужели я ошибаюсь? Горькое заблуждение! Но что же сделалось с этим глупым сердцем?
Мне велят ждать, и я охотно буду ждать; мне нечего спешить выходить замуж — настоящим я довольна, хотя скучно. Но перенесу все с надеждой на будущее, а с надеждой время скоро проходит.
После описанного мною неприятного происшествия, когда умышленно показали мне его в пьяном виде (знаешь, даже тогда в нем не было ничего неблагородного, он был только жалок), я долго не видела его. Он не хотел быть у меня, хотя случайно или по своей воле, я не допускаю, чтобы по расчету, он живет очень близко от меня, в Западлисках; я должна была сама призвать его. Мне удалось сделать это очень ловко, и никто не может заподозрить меня в том, в чем со смирением я признаюсь тебе. Ты знаешь дорогу к моей пасеке на границе Западлисок, если среди своих Street и Square ты не забыла ее.
Представь себе, что Юрий сидит здесь по целым часам и смотрит на Румяную, точно как в романах пишут, не правда ли? Я только случайно узнала об этом. В моей башне, которая стоит над оранжереей, я поставила телескоп Мордунта, присланный тобою, и отсюда я имею обыкновение рассматривать окрестность. Как приятно смотреть отсюда на людей, следить за ними, когда они думают, что один только Бог их видит! Твой телескоп отлично приближает предметы. Однажды вечером, когда я ворочала им во все стороны, что-то мелькнуло на дороге в пасеку. Я всматриваюсь — это он, наблюдаю: он сел, наклонился: мое глупое сердце забилось сильно!
Нет, нет! Это не ложное чувство; оно истинно глубоко. Я исповедываюсь тебе подробно: ежедневно я наводила телескоп в ту же сторону, и потом увидела, как он с кем-то другим, выстроив себе шалаш, почти каждый день приходили, садились и просиживали по целым часам. Об остальном ты догадываешься, — я направила прогулку к пасеке; мы встретились; я его пригласила к себе; он приехал и застал пана конюшего. Старик был безжалостен к нему; мне было ужасно жаль Юрия, но он с мужеством перенес обиды. Я ему благодарна: он перенес это для меня.
После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честнейшим сторожем. Чуть Юрий переступил порог, конюший бросил на меня умоляющий взгляд и, целуя руки, сказал тихо:
— Ты сердишься на меня?
— Да, если бы я могла на вас сердиться, потому что есть за что.
— Бедное дитя, — продолжал он, — вот как вы отворачиваетесь от горького лекарства! Но, — прибавил он, воодушевляясь, — признайся мне чистосердечно, что, черт возьми, ты любишь его?
Этот вопрос он задал с таким беспокойством, что хотя я должна была бы сознаться, но у меня не хватило духа огорчить его. Как женщина, я отделалась от этого вопроса пожатием плеч.
— Но он ветрогон, повеса, ни к чему негоден! Кутила, пьяница, игрок! — закричал он. — Просто несчастье, где он вмещается! Ему ни на грош нельзя верить!
— Почему нельзя? — спросила я.
— Посмотри только, что он оставил за собою, и будешь иметь понятие, чего можно ожидать от него в будущем: долги, порванные карты, разбитые бутылки и брошенных любовниц.
— Ведь это обыкновенная жизнь нашей бедной молодежи, — возразила я. — Откуда нам взять ангелов? Почему не верить в исправление?
— А, ба, ба, ба! Верить в исправление! Да, да, исправление — великое слово! О, да, он исправится, пока ты ему не наскучишь и пока он не прокутит твоего имения.
— Но отчего пан конюший не хочет верить в исправление?
— Оттого, что не верю. Не лучше ли избрать моему ангелу такого жениха, которому не нужно исправляться, вот, как Ян Граба?
— Прекрасный молодой человек, превосходный, чрезвычайно милый, честный, умнейший; только не для меня!
— Почему? Почему нет? Что это такое не для меня, не для другого! По старопольскому обычаю, сударыня, сосватаем, и квит!
— О, из этого ничего не будет: я выйду за кого захочу, или же вовсе не выйду замуж. Если вы меня любите, то ломайте себе голову, не дремлите, чтобы я не полюбила того, кого вы не хотите, потому что…
— Вот почему, — вскричал он, — я и хотел выслать этого соколика, как будто я вперед предчувствовал! Нельзя ни за минуту ручаться, я этосам знаю! Один взгляд, слово… Ни в чем ручаться нельзя. Ну, судьба сыграла со мною шутку. Ей-Богу, даю слово честного шляхтича, что панна Ирина неравнодушна к нему!
— Может быть, — ответила я, — ведь я тоже женщина: что запрещают, — того я хочу. Зачем пан конюший сделал из него запрещенный плод?
Он взялся за голову.
— Я вижу это! Я вижу! Это просто несчастье! Неравнодушна! Запрещенный плод! Прекрасное яблоко, которое червь проточил насквозь!!.. О, я это предчувствовал, говорил он про себя, этого еще мне не доставало! Бог наказал меня!
Я села молча; он быстро шагал по комнате, думал, ворчал.
— Есть, кажется, характер, но можно ли верить? Он благородной крови, а впрочем, черт его знает! Но все же он ни к чему негоден: нет, не хочу, не хочу! Я буду всю жизнь мучиться, умирать от страха!
— Ведь он сделал смело шаг к исправлению, — подхватила я, позволив ему прежде излить свою желчь, — ведь вы сами признаете в нем благородство?
— Однако я не хочу его, не хочу! — вскрикнул старик. — Всю жизнь бояться за него: к чему мне это!..
— А если я этого непременно желаю?
— Если ты заупрямишься, ей-Богу, я пущу себе пулю в лоб! Я перебила его, закрывая ему рот.
— Не горячитесь, пан конюший. Вместо того, чтобы осуждать его, не убедившись положительно, не лучше ли обратить на него внимание, следить за ним, но не проклинать преждевременно!
— Что толку, если сегодня он играет роль степенного, а завтра запоет другое.
— Позвольте, папаша, — прибавила я, зная, что он любит, когда я называю его этим именем, с детства данным, — позвольте вам напомнить принцип, который я часто слышала от вас: «Что молодое пиво, пока не вышумит, ни к чему не годится; что молодостью каждый должен переболеть, равно как и корью, коклюшем».
— Да, и оспою, после которой остаются знаки; но я предпочитаю привитую.
Он задумался.
— Впрочем, кто знает, — прибавил он, смягчившись, — может быть после брожения он устоится, ведь в нем хорошая кровь Суминов.
Я расхохоталась.