— О, меня-то он не съест в каше!
— Кто? — спросил я простодушно.
— А достойнейший капитан. Но ты ничего не знаешь?
— Решительно ничего; я нисколько не подозревал, чтобы вы хотели есть друг друга, а судя по приему и обхождению, я думал даже, что вы глубоко уважаете друг друга.
Старик опять фыркнул и поправил хохолок.
— Терпение! — вскричал он. — Labor omnia vincit. Видишь, что даже плохой латынью блеснуть могу.
— Но по какой причине ему точить на вас зубы?
— Ты ничего не знаешь, братец, — повторил дед, — но здесь у нас под носом страшные вещи творятся.
— Я всякий день удостоверяюсь, что ничего не знаю и не понимаю, что делается на Полесье: иной народ, иная жизнь, иные связи.
Старик посмотрел мне в глаза, поцеловал в лоб, как будто в благодарность за мое грубое невежество, и смеясь, сказал:
— О sancta simplicitas! Съест черта, но не меня! Нужно объяснить тебе, в чем дело, — продолжал он и смотрел мне в глаза, как будто хотел их выколоть. — Ты должен знать, что капитан самая отвратительнейшая дрянь на земле. Я могу тебе сказать на ухо, — это шельма, какой свет не создал.
— Вот как?
— Именно так! — говорил дед, все более и более горячась. — Я не знаю подобного ему человека — такая дрянь! Со своею деревней подлез мне под самый бок, и хочет склонить меня к тяжбе, стараясь втянуть в дело, чтобы лес и луг, которые принадлежат к Тужей-Горе, отошли бы к нему. Но я не дурак! Предупреждая его, я хотел купить этот пустяк, но негодный Джазгевич надул меня; верно взял с него взятку, хотя тот не охотник давать. Я отплачу Джазгевичу — время терпит. Ну после этого капитан стал придираться ко мне за рубеж. Но я, дорожа спокойствием, держусь настороже. Когда соберется буря, тогда нечего делать, потешимся!
При этих словах глаза конюшего засверкали скрытой радостью. Мне кажется, что спор конюшего с капитаном — старые дела. Но кто знает? Может быть он с особенным наслаждением ожидает тяжбы. Среди этого бездействия, однообразия, недостатка в занятиях, если бы меня засадили в этой глуши, может быть, я тоже, разнообразя охоту, покусился бы на спокойствие соседей. Это не малое развлечение. Конюший с особенной подробностью продолжал свой рассказ, желая убедить меня, что он говорит чистую истину.
— Вот видишь, он унижается, расточает мне вежливости, я ему тоже. Присылает мне дичь и я ему; мы ездим друг к другу с поздравлением на именины, целуемся, обнимаемся, так что кости трещат, — а между прочим, я чувствую, что тяжба висит над головой.
Видна была какая-то тайна в этих словах: конюший, заметя это, начал заглаживать свою неловкость. Одна тайна их жизни разгадана — тяжба! Хэ, ведь это азартная игра. В простоте, не зная ланскнехта — они тягаются. Разница та, что мы играем на тысячи, они же на сто тысяч… Я наконец понимаю их. Везде человек — человек. Между тем скука с ними смертельная! Не имея возможности возвратиться в Варшаву, в отчаянии, я придумываю, что мне делать? Через несколько недель, или месяцев, ты не узнаешь меня, дорогой Эдмунд, платье мое выйдет из моды, я сам огрубею, состарюсь, поглупею. В первом письме своем не забудь посоветовать мне, что мне делать? Проклятый Станислав убедил меня, что героическое лечение в Полесье хуже всякой болезни, хуже кредиторов, хуже долгового отделения! Спасай же твоего
IV. Господину Эдмунду Суше, в Варшаве
По счету Станислава, сегодня два месяца, как я гощу у конюшего, и ровно месяц, как я не писал тебе, дорогой Эдмунд. Это лишение для тебя нечувствительно, потому что в городе один человек сменяет другого, для сегодняшнего друга забывает о вчерашнем! Но тебя должно удивить, что я ничего не пишу, я, который ради скуки хотел посылать к тебе одно письмо за другим!
Многое изменилось с приезда моего, и твой Юрий тоже. Да, да, последний месяц имел влияние на меня, и на всю жизнь мою. Выслушай меня, любезный Эдмунд.
Рассказ свой я мог бы начать, переделывая стих Шекспира о многих вещах на земле и на небе, о которых не снилось даже философам, и сказать, что на Полесье есть много, премного вещей, которых наши философы варшавской мостовой не видали и во сне. Terra incognita, a я Колумб ее!
Два дня спустя после посещения капитана, о котором в последнем письме я писал тебе, мы получили от него — дед и я, пригласительные письма на охоту на лосей и диких коз. Конюший, рассмотрев конверты и адреса и не находя никакого урона своему достоинству, решил принять приглашение. Сначала он хотел меня одного отпустить, но после, рассудив, что в таких щекотливых отношениях, в каких он был с капитаном, ему следует быть осторожным, решился сопровождать меня в Куриловку.
Название этой деревни задело мое любопытство. Это яма, трущоба, пустырь. Данте не знал нашего края, а то он бы непременно изобразил его в своем аде, и в его отделении поместил бы тех, которые при жизни своей слишком гонялись за новостью. Представь себе хижины, наполовину засыпанные песком, песок окружен болотом, болото — скучным и гадким лесом, лес песками и т. д. Через болота и леса прорезаны узкие и извилистые дорожки, вымощенные корнями сосен и какими-то палками, по которым разъезжают только мужики и стражники. Бесконечные плотины, мосты, изорванные, как старая перчатка, везде ямы, грязь, кочки и т. п.
Все это нужно проехать, чтобы добраться до капитана; и это называется большой дорогой! Иногда полдня едешь и человеческого лица не встретишь, а мужика можешь принять за медведя… Пустыня Сахара! — Деревня с одной стороны окружена болотом, с другой — песками, покрытыми сосновыми кустарниками, мрачна, черна от дыму, а жители ее — идеалы нищеты и опустошения! Женщины носят какие-то чепчики, закоптевшие от дыму, которым здесь пропитан воздух. Они моются только по большим праздникам и имеют вид диких индейцев. Все живущие здесь прячутся и только из-за угла посматривают на проезжающих. За деревней стоит дом, окруженный садом и деревьями, низкий, в четыре окошка, с высоким забором и воротами, которые никогда не затворяются. Рядом с домом — гумно, сараи, конюшни и овчарни; все это на одном дворе, составляет одно целое. Четыре борзых собаки и одна дворовая с осмоленным боком, и искусанными ушами, кроме хозяина, приветствовали нас на крыльце. Капитан кланялся нам до земли и благодарил за счастье, за честь, за милость, которую мы изволили оказать своим посещением, которое, как он выражался, останется вечным воспоминанием бедной его хижины и утешением его старости. Я никогда не ожидал, что я могу осчастливить кого-либо до такой степени.
Капитан, сопровождая нас бесчисленными гиперболическими вежливостями, на которые конюший отвечал ему вдвое большими, ввел нас в чистую горницу. Я сделал неловкий шаг, споткнулся на высоком пороге и стукнулся головой о низкую дверь. Два стола, два сундука, четыре дырявых, деревянных стула, камин, выбеленный ради нашего приезда, с самоваром для украшения; по стенам иконы Иисуса Миланского, Львовского (я имел время осмотреть), образ Пресвятой девы Холмской, Почаевской и Каменец-Подольской; в углу шашечная доска на маленьком столике; вот вся гостиная, из которой ход в спальню капитана. Толстая девка и босой слуга угощали нас завтраком. Поевши, мы отправились на охоту, и твой Юрий имел счастье убить огромного лося. Не знаю, вследствие ли моей ловкости, или по другой причине, я впал в особенную милость капитана. Он был со мною предупредителен, воодушевлен, вежлив, и занимал меня своим разговором. Несколько раз, впрочем, он намекнул о моем имении в княжестве Познанском, с улыбкой, которую конюший даже приметил. Но, когда в четвертый раз навел разговор на эту тему, дед мой возразил с иронией:
— Не говорите об этом имении, капитан, вы нехотя можете сделать неприятность моему любезному Юраше. Вы должны знать, что вследствие тяжбы и происшедших от нее хлопот, он должен был отказаться от него.
Подобный отзыв деда не мало удивил меня.