С отуманенной головой выходит из редакции Павел.

Идет по тротуару, думая о странной белокурой даме, о своей повести, которую скоро напечатают на страх кому надо, о самом себе, о том, что жизнь его теперь стала бескрасочной, безрадостной как никогда.

Кто-то догоняет его, шлепая большими кожаными калошами; отвратительный запах сигары окружает его; маленький желчный экономист равняется с Павлом, запыхаясь от спешки; при свете фонаря видно, как стекают по его худым желчным щекам капли пота, узкие глаза сверкают как шильца.

— Знаете, ваша повесть определеннейшая дрянь, имею честь кланяться, — говорит он и проходит дальше. — Конечно, влюбленным дамам…

Лицо Павлика покрывается краской, он делает к экономисту несколько быстрых шагов.

— Послушайте, вы…

— Имею честь кланяться, дон Родриго!..

Так чисто и неожиданно подрезал экономист, что гнев Павлика рушится, как висевший на ниточке камень: он растерянно отступает, а кожаные калоши уже шмыгают дальше, и остается дон Родриго наедине с собой.

60

Совершилось, однако, событие, которому Павел не верил: бабушка Марья Аполлоновна продала свой дом.

Вероятно, слишком и необоримо было красноречие статского советника, уступила бабушка, заманчива была и цифра, определенная ей за старенький особнячок.

— Поздравляю вас с радостным событием! — сказал статский советник и Павлу, а когда тот неприязненно удивился, поспешил разъяснить: — Радостным потому, что для вашей бабушки это истое благодеяние: она может переехать на жительство в более благоприятный климат и увеличить себе здоровье, по крайней мере, на двадцать лет.

Сама бабушка была и довольна и недовольна. Довольна была крупной суммой, полученной на руки, и возможностью жить в любимой Ялте; но привычка к старому дому сидела в душе крепко; как было на старости лет покидать «избранное» московское общество, своих приятельниц и фавориток, своих питомцев и сирот.

Ворчала, ворчала Марья Аполлоновна, досталось немало и сладкоголосому гамаюну — статскому советнику: бабушка привыкла со всеми вести дело начистоту и счастливому комиссионеру изложила свое недовольство в следующем виде:

— И нелегкая же, сударь, вас дернула ко мне с покупателем лезть.

Статский советник сначала похохатывал и целовал ручку, а потом, по совершении купчей, окрысился.

— Это вот называется человеческой благодарностью! — выразился он.

Как бы то ни было, через месяц дом должна была бабушка очистить; не прошло и двух недель, как плотники стали возводить вокруг особнячка леса; так здорово они гаркали, ставя бревна и доски, что бабушка сама была рада выбраться из дому ранее условия; снеслись с крымскими тетушкиными телеграммами, и в одно морозное ноябрьское утро препроводил Павлик Марью Аполлоновну на Курский вокзал.

Не оказалась бабушка неблагодарной перед внуком: на сберегательную книжку было внесено ею на имя Павлика восемьсот рублей, и комнату сняла ему Марья Аполлоновна в роскошном барском доме на Поварской, в благовоспитанном графском семействе, заплатив за комнату за полгода вперед.

— Немножко как будто бы я, мой друг, перед тобой виновата, но виновата без вины.

На проводы бабушки собрались, конечно, все чада и домочадцы. Заседала Марья Аполлоновна во главе прощального стола на вокзале чинная и важная, в необычайном лиловом капоте, на который все дамы посматривали с изумлением.

Обедали чинно и богато и пили прощальное шампанское, все по положению; платила за угощение бабушка, как велось, видимо, издавна по традициям, и среди гостей, как Феникс из пепла, появился некогда огорченный статский советник и все время говорил блестящие речи и всех веселил шутками и анекдотами, так что улыбалась даже бабушка, несмотря на волнения с переменой жизни.

Пробили звонки, прокричали кондукторы, бабушка залезла в свое купе международного общества и смотрела из широкого окна вагона, как выцветшая старомодная картина, натянуто улыбаясь.

— Вот вы остались, молодой человек, и без бабушки! — сказал Павлику статский советник, когда поезд отошел.

Павел презрительно пожал плечами.

— Вернее, бёз бабушки остались, сударь, вы.

Статский советник наморщил брови, стараясь проглотить мудреную пилюлю, а Павлик уже шел прочь с перрона, не обращая внимания на синклит провожающих старух.

Он направился к извозчику и поехал прямо к своему новому жилищу. Теперь, благодаря бабушке, у него уже имелась движимая собственность: из вещей старого дома уделила Марья Аполлоновна сочинителю свой ореховый письменный стол, и два кресла ореховых, обитых плюшем, и шифоньерку с хитрыми шкапчиками и замками, и несколько шкапчиков и тумб.

У Павлика получился изящный ассортимент кабинетной мебели, он мог гордиться убранством своей квартиры; это несколько сглаживало чувство неловкости перед житьем в чужом семействе: все-таки хоть и в чужом жил он, да было у него свое.

Графская семья, у которой стал проживать он, состояла из вдовы-графини, сорокалетней дамы с черными бровями, очень белой, бледной, высокой и красивой, с орлиным носом и утонченными манерами; при графине проживала мать ее покойного мужа, маленькая запуганная старушка с бельмом на глазу, и два племянника-гимназиста, два сорванца, которых графиня умела в струнке держать.

До сорванцов, однако, Павлику не было дела: его комната была угловая, рядом с парадным входом, а гимназисты жили где-то в конце коридора, у кухни. В день переезда графиня выдала Павлику английский ключ при вежливой просьбе быть аккуратным, разъяснила, сколько раз следовало звонить горничной и лакею, и, указав, что сдала она комнату из уважения к Марье Аполлоновне, больше Павлика не беспокоила.

Да и не надо было чужого внимания девятнадцатилетнему студенту. Перспектива самостоятельно обедать в ресторане, пить утренний кофе в кофейне и вообще повести самостоятельную жизнь молодого писателя улыбалась ему. Кроме того, и дела завелись такие, в которые не хотелось посвящать чужие глаза и уши: взять хотя бы дело с газетою «Голос жизни», вернее, с издательницей ее, которая вот уже месяц как рисовала в своей студии портрет Павлика, — нет, здесь было не до чужого внимания, хорошо было даже то, что бабушка на берегу синего моря жила.

В студии Татьяны Львовны Павел, конечно, побывал следующим же утром, как и было назначено, в одиннадцать часов. Была это прелестная комната с широким окном на Воробьевы горы, с потолком высоким, расписанным мифическими сценами, вся уставленная мольбертами, полотнами, дорогими вещицами и гипсовыми моделями.

Когда Павлик вошел, художница уже сидела за мольбертом в дорогом японском халате. Войдя, писатель здорово сконфузился: все полотна Татьяны Львовны изображали голых женщин; женщины и девицы эти и лежали, и стояли, и сидели на коврах, и купались; одни улыбались, другие плакали, третьи простирали к Павлику бесстыдные руки; признаться, от такого обилия женщин у сочинителя зарябило в глазах… Но он тут же вспомнил счастливое слово «предрассудки», вспомнил, что он получивший известность писатель, и, деловито нахмурившись, как привычный ко всяким видам, прошелся меж рядами соблазнительных холстов.

Если следовало говорить правду, все эти рисунки не производили впечатления настоящих; но так много лезло в глаза отовсюду розовой и желтой краски, и полных плеч, и улыбок, и бедер, что сюжеты подавляли, и, несмотря на всю сдержанность, голос Павлика первое время дрожал.

— Вы не удивились моим сюжетам? «Les femmes nues»[10] — это моя специальность, — спросила своего гостя Татьяна Львовна.

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату