мутным, без всякого выражения, взглядом, который всегда появляется после истерики, и бессознательно комкала свой мокрый от слез носовой платок.
Павел Петрович, видимо, старавшийся быть сдержанным, начал довольно громко и внятно:
– То, о чем вы сейчас просили, настолько серьезно, что решить вопрос сразу невозможно. Я был так слеп, – он горько усмехнулся, – так мало ожидал чего-нибудь подобного! Но… но…
Он тряхнул головой и провел своею тонкой красивой рукой по высокому лбу, на котором поминутно выступали мелкие капли холодного пота, что случалось с ним только в минуты самого сильного волнения.
– Но речь не обо мне и даже не о вас… С этими вопросами покончено. Я уже сказал вам, что вы свободны и что я не считаю себя вправе посягать на вашу свободу. Что же касается дочери, то… Я остаюсь так одинок…
Он остановился на мгновение, и в его голосе опять что-то дрогнуло. Марья Сергеевна невольно подняла на него глаза… Она чувствовала себя бесконечно виноватою перед ним, и в душе ей было глубоко жаль его. Но он как будто понял ее сожаление и, не желая его, пересилил себя, заговорив слегка надменным и даже злобным голосом, точно этим он хотел спрятать от нее свою душу и свои чувства:
– Я разом теряю и жену, и семью… Вы не теряете ничего – вы только меняете одного на другого, старое на новое и, к тому же, новое – более дорогое для вас, значит, и лучшее…
Марья Сергеевна сделала легкое движение, точно хотела прервать его, но он заметил это и заговорил еще холоднее:
– Вы опять будете любить и будете любимы… У вас опять будет и семья, и счастье и даже, быть может, еще дети.
Марья Сергеевна вздрогнула и опустила глаза…
– Да, и дети, – настойчиво и жестко продолжал он, – значит, судите сами, по совести, чья же Наташа по праву? Кому с нынешнего дня должно быть тяжелее?
Он остановился на минуту напротив нее и взглянул ей прямо в глаза, как бы ожидая ответа. Но она угрюмо молчала и только еще ниже опустила голову. Тогда он опять зашагал по кабинету.
– Я знаю, что я имею все права оставить ее у себя. Но…
Марья Сергеевна радостно подняла голову и быстро вскинула на него вдруг засиявшие глаза.
– Но… Наташа, к сожалению, не трехлетний ребенок, как там! – И он тихо вздохнул, взглянув на портрет смеющейся дочери. – А потому вряд ли мы имеем право решать за нее…
Павел Петрович остановился, точно медлил, обдумывая что-то; жена, порывисто дыша, слегка даже привстала со стула, подавшись вперед, и, тяжело опершись рукой на край стола, глядела на него внимательными глазами…
– Наташе уже четырнадцатый год, у нее уже начал складываться свой характер, свои желания, своя жизнь, и распоряжаться этою жизнью, соображая ее только с нашими чувствами, будет с нашей стороны и нечестно, да и бесполезно. Рано ли, поздно ли, нам, вероятно, пришлось бы раскаяться в своей ошибке.
Он замолчал. Марья Сергеевна все еще стояла в своей напряженной позе, робко вслушиваясь в его слова, но не вполне усваивая их смысл.
– Ну, что же? – проговорила она наконец, видя, что он не продолжает.
– Дело в том, – Павел Петрович как будто смутился немного, – видите ли… Я не знаю, известно ли ей…
Он не договорил, но Марья Сергеевна поняла его. В сущности, она не знала и сама, что и сколько известно ее девочке, но она чувствовала уже давно, по изменившимся отношениям, по бесконечным мелочам, что дочь инстинктивно о многом догадывается и понимает…
– То есть что? – бессознательно спросила она, отвечая больше на свои мысли, чем на его вопрос.
Павел Петрович нетерпеливо передернул плечами. Неужели у нее настолько нет такта, чтобы не задавать ему такого тяжелого вопроса. Что!.. Как будто он может знать лучше нее.
– Я думаю, что она многое понимает; конечно, я не могла быть с нею откровенною…
Она покраснела и начала опять щипать кружева своего платка.
Он прервал ее:
– Знает она, что мы разъезжаемся?
– Я ничего не говорила ей об этом, но мне кажется, что она догадывается об этом.
– Да? – Он задумчиво посмотрел на портрет дочери. – В таком случае, она должна это узнать сегодня же, наверное, и тогда… И тогда она сама решит, с кем ей остаться… В этом деле ее голос должен быть главным и решающим, потому что оно ближе всех касается именно ее…
Марья Сергеевна измученно опустилась на стул. Она не знала, радоваться решению мужа или нет… За последнее время между нею и обожавшею ее прежде дочерью установились какие-то странные отношения, и девочка начала как будто охладевать немного в своей страстной любви к матери и даже чуждаться ее.
И в эту минуту, когда выбор должен быть сделан окончательно, эти отношения, под влиянием страха, казались Марье Сергеевне еще худшими, нежели были на самом деле. Она чувствовала бы себя намного более спокойною и счастливою, если бы могла, помимо всякого участия дочери в этом деле, просто взять и увезти ее с собой.
Павел Петрович подошел к столу и позвонил.
Марья Сергеевна вздрогнула.
– Что вы хотите делать? – тревожно спросила она.
– Послать за Наташей.
– Как, сейчас?!
Это «сейчас», которым решится все и после которого уже, действительно, все кончится, вдруг охватило ее всю таким ужасом и тревогой, что она готова была умолять мужа об отсрочке решения хоть на несколько еще дней.
Потерять, быть может, и последнюю даже надежду сейчас же она была не в силах.
Ей вдруг вспомнилось, что она еще сегодня утром сделала дочери за что-то выговор, быть может, это рассердило Наташу, быть может, она и теперь еще сердится на нее… Ей невольно вспомнились глаза дочери, которые с каждым днем глядели на нее все холоднее… О, если бы впереди было хоть несколько еще дней! И с чисто женскою хитростью Марья Сергеевна придумывала, как за эти дни ей задобрить дочь и войти с ней в прежние отношения.
Но Павел Петрович точно угадал ее мысли и понял этот молящий взгляд ее прекрасных глаз, когда-то так любимых им.
– Лучше покончить разом.
Вошла горничная с вопросом: «Что прикажете?»
– Попросите сюда барышню. Скажите, что я прошу ее прийти сейчас же.
Горничная вышла.
Марья Сергеевна вдруг опять глухо зарыдала и бессильно упала в кресло.
II
Феня, шурша накрахмаленными юбками своего розового ситцевого платья, вошла в комнату барышни, которую все еще, по старой привычке, продолжали называть детскою.
Барышня сидела у своего маленького столика, низко наклонив над книгой свою темно-русую головку, причесанную по-гимназически в одну косу с черным бантом.
Лампа слегка освещала ее профиль с совершенно теми же чертами, что и у отца, только более тонкими, женски-смягченными и не потерявшими еще детского, слегка округленного контура.
– Пожалуйте к папаше.
Наташа испуганно вздрогнула, как человек, которого разом оторвали от занятий.
– Что?
– К папаше пожалуйте.
Она все еще не совсем пришла в себя и, казалось, мало понимала, что говорила ей Феня. Слово «к папаше» удивило ее: он в такие часы редко отрывал ее от занятий, – для этого надо было что-нибудь особенное.