стояло несколько экипажей.
Но на Марью Сергеевну, как только она подошла к подъезду, опять напали чувство страха и неловкость, и почему-то боясь встретиться со знакомыми, она попросила Вабельского занять лучше маленький отдельный кабинет, чем сидеть в саду на виду у всей этой публики, невольно смущавшей ее.
Вабельского тут, по-видимому, все хорошо знали, и, как только они вошли, один из лакеев бросился к ним навстречу с той стремительной почтительностью, с которой они встречают обыкновенно уже давно знакомых им и щедрых гостей.
Марья Сергеевна тревожно поднималась вверх по лестнице за Вабельским и поспешно бежавшим впереди татарином с круглой черной головой и с широким безукоризненно гладко выбритым лицом.
Когда они вошли в маленький кабинет, выходивший окнами прямо на Неву, татарин, все с той же стремительностью, бросился сначала к Вабельскому, помогая ему снимать пальто, а потом к сервированному уже столу, блестевшему своей белоснежной скатертью, наскоро обмахивая приборы висевшим у него на плече чистым полотенцем.
Когда Вабельский заказал ужин и вино и татарин убежал исполнять его поручение, он подошел к застенчиво сжимавшей перчатки Марье Сергеевне и с серьезным, почти строгим выражением на лице крепко поцеловал ей руку.
– Это за то, что верите мне…
Она чуть-чуть покраснела и с улыбкой ответила на его пожатие.
– Ну-с, а теперь, милая трусиха, – перешел он опять на шутливый тон, – позвольте мне вашу накидку и затем будьте как дома! И помните, – прибавил он, смеясь, – что вы сами пригласили меня, а потому должны быть теперь любезною хозяйкой и занимать своего гостя.
Она смеялась, но чувствовала себя еще не совсем ловко. Такое чувство случалось ей, бывало, испытывать еще в детстве, когда, шаля, она знала, что это дурно и что ее за это накажут, и все-таки не могла удержаться и продолжала шалить.
Вся эта ресторанная обстановка, которую ей случалось видеть так редко, занимала и интересовала ее, и она с любопытством оглядывалась кругом, прячась за занавеси, выглядывала в сад, рассматривая сидевшую там публику. Ей было как-то и смешно, и забавно, и весело, и жутко на душе отчего-то.
Вабельский был тут завсегдатай и знал почти всех и, стоя возле нее, показывал ей разных своих знакомых, называя их имена, а про некоторых рассказывал даже целые биографии.
К своему удивлению, Марья Сергеевна увидела тут и нескольких своих знакомых даже среди дам, и это успокоило ее, тем более что общий вид всей публики был крайне порядочный и даже фешенебельный.
Она стала развязнее, смелее и весело шутила и смеялась, слушая Вабельского.
– Ну-с, а теперь сядем, – сказал он, когда татарин внес поднос с первыми закусками.
Вабельский велел придвинуть стол к самому окну, так, чтобы им были видны Нева и весь противоположный берег, казавшийся издали очень красивым и как бы утонувшим в садах и зелени.
Из сада им были слышны веселые голоса и смех сидевшей внизу публики, звон посуды и хлопанье пробок из бутылок, а с противоположного берега доносились звуки музыки и свистки проплывавших поминутно по реке небольших пароходиков.
И Марье Сергеевне во всем и во всех чувствовалось какое-то особенное, новое для нее оживление, невольно заражавшее и ее самое.
– А вот на Волге, – воскликнул Вабельский, вскрывая устрицу, – я часто вспоминал вас!
Она немножко удивилась – почему?
– Видите ли, я попал туда как раз в самое лучшее время, во время разлива, а в это время Волга всегда необыкновенно красива. Вы никогда не были на Волге?
– Нет.
– Ну, это жаль – на ней стоит побывать. Я, знаете, совсем не сентиментален, но, бывало, как выйдешь на палубу парохода ночью, часа в два, так невольно замечтаешься. Кругом тишина такая, все спит, и только на берегах соловьи заливаются… Я, знаете, вообще довольно равнодушен к этим соловьям, но там они такие концерты задавали, что поневоле заслушаешься. Бывало, слушаешь, слушаешь их, и даже тоска какая-то вдруг охватит… Бог весть о чем и почему… Вот тут и вспомнишь, бывало, о вас, ведь вы, наверное, уж признайтесь, ужасно любите соловьев слушать?
Марья Сергеевна слегка смутилась, она старалась припомнить, слыхала ли когда-нибудь их, кажется, что нет.
– Не знаю… Кажется, я никогда их не слыхала…
Он с удивлением взглянул на нее.
– Да неужели?
– Ведь мы весну проводим всегда в Петербурге, а на дачу переезжаем довольно поздно…
– Да вряд ли их много и водится на наших петербургских дачах! – сказал он насмешливо и вдруг о чем- то задумался и замолчал.
Марья Сергеевна тоже задумалась и молча смотрела в распахнутое окно на расстилавшуюся перед ней ширь реки… Рассказ Вабельского подействовал на нее, и Волга, с ее цветущими берегами, так живо рисовалась перед ее мысленным взором, что ее невольно охватило страстное желание побывать там, и какая-то неясная тоска напала на нее, и ее влекло куда-то, куда – она не знала еще сама, но дальше от этого Петербурга и от всех этих уже так наскучивших и надоевших ей мест…
– Скажите, – начал Вабельский, – вы всю жизнь жили безвыездно в Петербурге?
– Да, почти… – грустно отвечала она. – До замужества только, еще будучи совсем молоденькой девушкой, почти девочкой, я ездила с кузинами и теткою за границу. Но, вышедши замуж, я никуда уже не ездила – муж не любил уезжать из Петербурга, да и обстоятельства складывались все так, что что-нибудь всегда мешало нам ехать путешествовать.
Вабельский, пристально глядевший на нее, несколько минут сидел молча с каким-то странным, не то насмешливым, не то грустным, выражением лица.
– Скажите, – спросил он вдруг, – ведь вам, верно, есть уже тридцать лет?
Она немного смутилась и удивилась, не понимая, к чему он спрашивает об этом.
– Да, – сказала она, слегка краснея, – мне уже тридцать третий год!
– Ну, вот видите! – сказал он, как будто с укором не то к ней, не то к кому-то другому, и вдруг воскликнул с каким-то горячим раздражением:
– Прожить тридцать лет и ничего не испытать, ничего не узнать, не увидеть!.. Так всю жизнь пропустить даром и даже не заметить ее! Ведь вы даже и не любили еще никогда!
– Как я не любила! – воскликнула она почти так же горячо, как и он, удивляясь в душе, зачем он говорит ей такие вещи. – А Наташа, а муж?
Но Вабельский нетерпеливо передернул плечами и прервал ее:
– Ну, что там муж, Наташа! Да разве этого достаточно! Разве такая любовь нужна женщине, полной жизни и молодости? Разве такая любовь удовлетворит ее всю, наполнит все ее существование? Да разве та жизнь, которою вы живете – жизнь? Разве те чувства, которые вы испытывали до сих пор – любовь? Неправда! Никогда! Разве вы любили когда-нибудь страстно, безумно, забыв весь мир и все на свете, ни о чем не думая, не рассуждая и, быть может, даже мучаясь, страдая порой, но зато и наслаждаясь таким полным счастьем и восторгом, какое теперь вы даже и представить себе не можете? Ну, скажите же мне откровенно теперь, любили вы так когда-нибудь? Нет, я за вас отвечу, я знаю, что нет! А каждая женщина хоть раз в жизни должна так любить, иначе… Иначе ей не стоило и жить, не только родиться!
Она слушала его, пораженная и охваченная каким-то чувством стыда, жалости и боли к самой себе, и вдруг сознание – страшное, больное и мучительное для нее, – что все это правда, впервые сделалось ей ясно и испугало ее.
К чему, к чему он говорил ей все это?
Она боялась и не хотела слушать его, боялась этого страшного сознания, впервые проснувшегося в душе ее так ясно и так горько.
Не надо, не надо говорить об этом, не надо думать об этом! И она хотела встать и прекратить этот тяжелый и пугавший ее разговор, но он, не давая ей опомниться, взял ее за руку и продолжал горячим голосом:
– Ведь у вас даже молодости не было, даже воспоминаний о ней никаких не осталось! А вот взгляните! –