опускаются друг против друга на циновку, а третий останавливается у двери, приняв грозную позу со скрещенными на груди руками. Смущенный учитель с недоумением смотрит то на тех двух, то на третьего гостя. Ему делают знак приблизиться и указывают место. Учитель опускается на колени между ними, отступя несколько в глубь сцены. Тогда один из таинственных незнакомцев возвещает ему, что они Якунины (чиновники), прибывшие к нему по повелению великого сегуна, именем которого спрашивают его: он ли учитель такой-то. Тот отвечает утвердительно. Тогда приближается третий и, развернув сверток, читает данное ему повеление взять от учителя такого-то скрывающегося у него малолетнего сына князя Овари и в присутствии назначенных якунинов совершить над ним действие высшей справедливости. Учитель не сомневается на счет рокового значения этих слов: он по внешнему традиционному виду чтеца узнал в нем 'меч правосудия', то есть собственного палача его высокой светлости. В удостоверение подлинности приказа ему показывают на свертке печать сегуна. Ни запирательства, ни сопротивления быть не может, и надо исполнить повеление немедленно. 'Вы хотите взять его сейчас же?' — с полным самообладанием, по- видимому, равнодушно спрашивает учитель. — 'Живого или мертвого!' — отвечает ему 'меч правосудия'. — 'Сегуну нужна голова его'. — 'Голова?.. Да будет исполнена высокая воля!' И учитель поднимается с места, чтоб удалиться. 'Куда?' — останавливают его Якунины. Он объясняет им, что дети спят уже, что надо взять мальчика так, чтобы не потревожить его собственного ребенка, который нездоров и, наверное, перепугается, увидя посторонних, что он-де сам сделает все осторожно, тихо и через несколько минут передаст им драгоценную ношу, а потому во имя уважения к святости семейного очага просит не следовать за ним и позволить ему удалиться. На его зов является жена, которой он приказывает остаться с якунинами и быть любезной хозяйкой, а сам с их позволения уходит. Через несколько минут учитель появляется из-за драпировки, неся в руках блюдо под шелковым покрывалом и прежде, чем вступить на сцену, приказывает жене удалиться на двор и не входить в дом, пока он ей не скажет. Та, конечно, не смеет ослушаться воли своего мужа и властелина, и в ту же минуту беспрекословно, с надлежащими почтениями удаляется. Тогда учитель медленными шагами приближается к авансцене, медленно опускается на колени на своем прежнем месте перед якунинами и сдергивает покрывало. Палач и Якунины смотрят на него глазами полными недоумения. Он страшно бледен, но сохраняет кажущееся спокойствие, только чуть заметное дрожание рук выдает его внутренние ощущения. Недоумение якунинов понятно: вместо ожидаемого ребенка они видят перед собой блюдо, покрытое цилиндрическим картонным колпаком вроде опрокитнутой коробки. С минуту длится немая сцена. 'Высокая воля сегуна исполнена', — произносит наконец учитель глухим упавшим голосом и снимает обеими руками колпак. На блюде лежит мертвая голова ребенка. На этом третий акт кончается.

В следующем действии перед сегуном случайно раскрываются все козни врагов отсутствующего князя Овари. Подслушав их разговор, он убеждается в полной невиновности своего оклеветанного родича, но увы! уже поздно: к нему приносят отрубленную голову ребенка. Конечно, он отдаст приказ казнить клеветников самыми лютыми, мучительными казнями; он предоставит князю Овари наслаждаться зрелищем их мучений, но разве это удовлетворит его за потерю единственного, страстно любимого сына. Надо наконец объявить об этом несчастной матери, надо отправить к ней тело и голову для почетного погребения; но как сделать все это, как объявить ей такую ужасную истину?.. А между тем молва о мучительной смерти невинного ребенка уже распространилась по городу.

В последнем акте перед зрителями опять та же классная комната в доме учителя. Сам он сидит удрученный глубоким горем, не будучи в состоянии следить за занятиями своих учеников, ничего не видя, ни о чем не думая, кроме одной гнетущей его мысли. Вдруг порывисто входит на сцену княгиня Овари и останавливается перед учителем, пронзая его взглядом, полным укора, горя и негодования. Задыхающимся от волнения голосом она бросает ему в лицо укоризны и проклятия: зачем он так гнусно обманул ее доверие, зачем сам собственноручно отрубил голову ее сыну, когда Якунины требовали только его выдачи? Если б он выдал им его живого, ребенок остался бы жив, потому что сегун убедился в клевете! — 'Где мой сын! Отдай мне моего сына!' — Кричит она ему в исступлении. Под градом ее проклятий учитель на минуту удаляется со сцены и затем со словами: 'Вот он! Возьмите его!' выводит за руку маленького князя и передает его матери. Одно мгновение она стоит неподвижно как остолбенелая, не веря собственным глазам, и вдруг с невыразимым криком радости и счастия кидается к своему ребенку, прячет его в своих объятиях, целует, ощупывает его голову и плечи, смеется и плачет и снова начинает покрывать его поцелуями. Счастие ее беспредельно. А между тем отвернувшийся в сторону учитель стоит в глухой борьбе с самим собой, ломая руки, и, видимо, стараясь подавить в себе подступающие к горлу рыдания. Но наконец счастливая мать опомнилась от первого внезапно нахлынувшего прилива радости и бросается к учителю благодарить его. — 'Но что ж это значит? — приступает она к нему с расспросами, — чья же голова была принесена к сегуну?' — 'Голова моего собственного сына, государыня! Я сдержал свое слово', — почтительно отвечает ей учитель, и с этими последними словами надвигающаяся занавесь кладет конец немой картине, где мы видим княгиню-мать, как громом пораженную этой безмерной жертвой, и всю школу, как бы застывшую в одном чувстве ужаса и благоговейного почтения к своему наставнику.

На этом пьеса кончается. Время действия ее относится к XVII веку нашей эры, и сюжет, говорят, основан на историческом факте. Публика проводила последнюю картину знаками общего одобрения, которое здесь выражается далеко не так шумно, как в Европе; возгласов было слышно немного, да и то в обыкновенный голос; но зато со всех концов залы дружно раздавался сухой треск сложенных вееров, которыми зрители ударяли о ладонь левой руки. И действительно, как самая пьеса, так и ее исполнение вполне заслуживали похвалы. Это была мастерская игра, в особенности в двух выдающихся ролях учителя и княгини. Последнюю изображал старик-актер, о котором упомянуто выше. Я уже сказал, что его гримировка, манеры, походка, голос, — все это вполне женское; но, кроме того, сколько таланта и теплоты в самой игре его! Как тонко была разыграна им сцена прощания с сыном в первом акте и как превосходно выдержан весь последний акт! Достаточно сказать, что не зная языка и довольствуясь порой только краткими пояснениями А. С. Маленды, мы понимали весь ход пьесы и с живейшим интересом следили за нею от начала до конца, и это только благодаря самой игре актеров. Эта полная реальной и психической правды игра достигала порой до степени высокой художественности, что и делало ее, помимо языка, понятной каждому человеческому сердцу. К числу же недостатков игры вообще японских актеров, за исключением, впрочем, срух вышесказанных исполнителей, надо отнести стремление их к чересчур усиленной мимике: желая придать наибольшую экспрессивность выражению своего лица, в особенности в трагические и патетические моменты, они, что называется, пересаливают, и вследствие этого вместо улыбки или достодолжностной мины нередко получается утрированная гримаса.

Я не стану особенно распространяться об оригинальной концепции виденной нами драмы, в одно и то же время, если хотите, варварской, но и хватающей вас за самые чувствительные струны сердда. Уже из моего далеко не полного пересказа, затронувшего только самый скелет этой вещи, читатель легко может заметить, что японская драма прокладывает себе совершенно особенные своеобразные пути, не имеющие ничего общего с выработанным шаблоном европейских драматических произведений, и в то же время эта драма остается вполне на житейской, строго реальной почве; она воспринимает в себя все элементы жизни, перемешивая, быть может и не без умысла, трагическое с комическим, как то нередко бывает и в самой действительности, и воспроизводя вполне человеческие образы и житейские типы. В данном случае, например, вся драма завязывается и разыгрывается на глубоком чувстве родительской любви и на величайшей жертве, какую только могло принести это чувство во имя долга, обязательного в силу данного слова. Я уже говорил однажды, что любовь к детям составляет одну из самых выдающихся черт национального характера японцев, и поэтому вы легко можете понять, насколько жизненна и как близка сердцу каждого зрителя драма, построенная именно на этом мотиве. И потом, без сомнения, японская драма затрагивает и пробуждает в зрителе самые возвышенные, рыцарские и патриотические чувства, что всегда более или менее имеет здесь в виду каждый драматический автор; и в этом заключается ее прямое воспитательное значение для общества. Кроме того, вы никогда ни в одной японской пьесе не встретите интриги, которая была бы построена на нарушении замужней женщиной супружеской верности, на чем, напротив, в Европе строится чуть ли не девять десятых всех современных драм и комедий. Охотно допуская на сцену похождения дам Иошивары и вообще типы различного сорта куртизанок, иногда даже в чересчур реальных положениях, японский театр никогда не выводит незаконной связи замужней женщины, хотя вовсе не скрывает всех других ее недостатков и пороков. Некоторые европейские наблюдатели японской жизни и нравов находят в этом большой пробел, упущение или предрассудок, будто бы мешающий

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату