— Господи!.. Варшава… военная служба, — пожимала плечами старуха. — Но что же за причины, по крайней мере?
— Этого я не знаю. Причин он не объяснил, — как-то коротко и несколько отрывисто проговорила Стрешнева, не глядя на тетку.
Зато тетка во все глаза глядела на нее вопросительно и удивленно, как бы ожидая от самой Татьяны объяснения этих причин и побуждений.
— Таня, что же все это значит? — после некоторого молчания, тихо и как бы робко обратилась она к племяннице.
— Не знаю, ma tante.
Опять наступило молчание, все с тем же удивленным взглядом старухи, вопросительно устремленным на племянницу.
— Таня, будь со мной откровенна! — еще тише сказала наконец она с мягкою, родственною просьбою в голосе. — Ты верно знаешь?.. Его верно высылают, насильно отдают в солдаты?.. да?..
— Сам идет, добровольно; а больше я ничего не знаю.
'Нет, тут что-то не то!' — домекнулась про себя старуха. — 'Это спокойствие в ней… сдержанность эта… что-нибудь да не то'…
— Таня… — с робким участием снова обратилась она к ней, — как же ты-то теперь?
— Я? — вскинула та глазами, в которых отсвечивало какое-то равнодушное удивление, — а что же я?.. Я как и была… все по-старому…
— И это… Это тебя не трогает, не волнует?
Досадливое нетерпение, а может и сжатая внутренняя боль чуть-чуть дрогнули в какой-то жилке на лице Татьяны.
— Вот что, ma tante, — решительно сказала она, — мы больше об этом говорить не будем… Дай ему Бог всякого счастья, ну, и… довольно!
Старуха поняла, что девушке слишком тяжело говорить на эту тему, и потому, сколь ни хотелось ей самой узнать подробности и пружины всего этого странного обстоятельства, разговор между ними о Хвалынцеве не возобновлялся более ни разу. Бывало, нарочно с тайною мыслью про себя, как-нибудь кстати приплетет старуха его имя, вспомня, что вот это, мол, рассказывал Константин Семенович, а вот то- то случилось при Константине Семеновиче, а вот это блюдо он очень любил, или к тому-то вот так-то относился; но при всех этих случаях втайне любопытный взор ее не мог отыскать в лице девушки ничего такого, что помогло бы хоть чуточку раскрыть ей загадку. Татьяна, отвечая на подобные заявления тетки, вспоминала о Хвалынцеве хотя и кратко, не распространяясь, но совершенно просто и спокойно, как и о многих хороших знакомых. Никогда ни малейшей тени едкой горечи, злобы, упрека или сарказма не вырвалось у нее при упоминании этого имени, словно бы и в самом деле Хвалынцев был для нее не более как случайный, хотя и хороший знакомый — и только.
А между тем, внутри ее творилось другое.
Она никогда не придавала Хвалынцеву никаких особенных героических качеств, идеальных свойств и добродетелей, ради того лишь что он ей нравился: она была слишком положительный человек для этого, глядела на жизнь и людей слишком просто и прямо. Она не изукрашивала его, не глядела на него сквозь радужную призму, словом, не творила себе из него кумира, и между тем так много и глубоко полюбила его, — даже глубже и более, чем сама могла думать до дней, последовавших за окончательной разлукой. Но как и за что полюбила? — ни того, ни другого объяснить себе она не могла, да и не старалась, а если бы стала объяснять, то объяснение это было бы фальшивое, измышленное ради самообмана. А в натуре ее лежало слишком много искренности, чтобы лгать пред другими, и твердой прямоты, чтоб обманывать самое себя. Как полюбился он ей? Полюбился незаметно, исподволь, так что и слово «люблю» ни разу не было сказано между ними, а она уже чувствовала, что любит. Шло и росло это чувство так тихо, просто и как бы совсем спокойно; но чем тише и проще, тем прочней и глубже пускало оно корни в ее душу. За что полюбился он ей? Этот вопрос, после разлуки с ним, она и сама себе задавала неоднократно, и был на него только один ответ. Вспоминался Татьяне тот теплый, майский вечер в Славнобубенске, когда в беседке, обвитой густыми побегами навоя и хмеля, сидя над шитьем, ожидала она обычного прихода Хвалынцева. В этот вечер был его последний, прощальный приход: завтра утром он должен был ехать. И ясно, почти до малейших подробностей, вспоминался ей случайный разговор, возбужденный тогда Хвалынцевым. Как-то довольно кстати предложил он ей несколько щекотливый вопрос: 'Что б она сделала, если бы, выйдя замуж, глубоко полюбила впоследствии другого?' Ответ был ясен и прост: 'Я бы не вышла иначе, как только убедясь наперед в самой себе, что я
Теперь же Татьяна, к несчастию, все более убеждалась, что ее чувство не блажь и не увлечение, а то крепкое и серьезное дело, которое точно должно назвать настоящею любовью, и при котором нельзя полюбить другого.
'Да если другой-то будет лучше?' — задал ей Хвалынцев новый вопрос в тот вечер. И точно так же, с полною ясностью вспоминался теперь Татьяне ее ответ, который был ее всегдашним, прочным убеждением, ибо она инстинктом чувствовала, что иначе и быть не может. 'Тут нет, мне кажется, ни лучше, ни хуже', отвечала она, 'может быть, я даже могла бы полюбить и очень дурного человека, потому что любишь не за
И этот-то
Такие натуры, действительно, любят раз да хорошо; в них это чувство зарождается тихо, кроется и коренится глубоко и высказывается просто, без аффектаций, да кроме того, эти натуры еще не любят казать его пред посторонними глазами.
Вспоминалось еще Татьяне, как в тот самый прощальный, майский вечер, Хвалынцев, раздумавшись над ее словами, сказал ей, что ее взгляд на серьезное чувство, пожалуй, хорош, да только та беда, что с ним рискуешь иногда быть очень несчастливым в жизни, если вдруг ошибешься, да полюбишь человека ветреного, увлекающегося, который разлюбит тебя потом, который в каждом смазливом личике будет находить себе источник чувства или развлечения, — тогда что? спросил он в том разговоре. 'Да, тогда не