— Что ж, может быть, с своей точки зрения и Лидинька права, — пожала плечами Стрешнева, — как права и мать Агафоклея. Я, Константин Семенович, понимаю это дело так, — продолжала она. — Прожить свою жизнь так, чтобы ни своя собственная совесть, ни людская ненависть ни в чем не могли упрекнуть тебя, а главное — собственная совесть. Для этого нужно немножко сердца, то есть человеческого сердца, немножко рассудка да искренности. Ну, вот и только.

— Рецепт не особенно сложен, — возразил Хвалынцев, — и был бы очень даже хорош, если бы сердце не шло часто наперекор рассудку, вот, как у меня, например, рассудок говорит: поезжай в Петербург, тебе, брат, давно пора, а сердце, быть может, просит здесь остаться. Что вы с ним поделаете! Ну и позвольте спросить вас, что бы вы сделали, если бы, выйдя замуж да вдруг… ведь всяко бывает! — глубоко полюбили бы другого?

Стрешнева, прежде чем ответить, поглядела на него серьезно и несколько строго, словно бы желая определить себе, под каким побуждением был сделан этот вопрос. Хвалынцев глядел на нее, как и всегда, и серьезно, и с уважением.

— Что бы я сделала? — медленно проговорила она. — Во-первых, я бы не вышла иначе замуж, как только убедясь прежде в самой себе, что я точно люблю человека, что это не блажь, не вспышка, не увлечение, а дело крепкое и серьезное. Ну, и после этого… мне бы уж, конечно, не пришлось полюбить другого.

— Да если другой-то будет лучше!

— Тут нет, мне кажется, ни лучше, ни хуже, — столь же серьезно продолжала девушка. — Может быть, я даже могла бы полюбить и очень дурного человека, потому что любишь не за что- нибудь, а любишь просто, потому что любится, да и только. Знаете пословицу: не по хорошу мил, а по милу хорош. Но дело в том, мне кажется, что можно полюбить раз да хорошо, а больше и не надо! Больше, уж это будет не любовь, а Бог знает что! Одно баловство, ну, а я такими вещами не люблю баловать.

— Но как же после этого Лидинька-то права, положим, хоть и 'с своей точки зрения'? — спросил Хвалынцев, думая поймать на слове собеседницу.

— Лидинька? Да Лидинька не понимает и никогда не понимала этого. И разве она виновата в том? Ведь человек не виноват, если родился слепым или безруким. О нем только пожалеть можно. То же самое и Лидинька.

— Однако, ведь этак и все оправдать легко? — сомнительно улыбнулся студент.

— Обвинить еще легче. Лидинька никогда не любила, а теперь уж едва ли и может полюбить серьезно. Она 'за свободу чувства', как говорит она, и совершенно искренно стоит за эту свободу, не понимая, что это такое; притом же Лидинька не убила, не уворовала вещи какой-нибудь, словом, не сделала ничего такого, что на условном языке называется «подлостью». Лидинька, к тому же еще 'свои убеждения имеет', и потому с полным правом и с полною искренностью называет себя честной женщиной. Ей бы только, по-настоящему, замуж выходить не следовало, но… это ошибка ее родных; ее выдали, не спрашивая согласия, чуть не ребенком.

Хвалынцев задумался.

— Такой взгляд на серьезное чувство, бесспорно, хорош, — сказал он наконец, — но ведь с ним иногда рискуешь быть очень несчастливым в жизни.

— То есть, как это? — подняла голову девушка.

— А так, что если вы любите человека ветреного, увлекающегося, который разлюбит потом, который в каждом смазливом личике будет находить себе источник чувства или развлечения, тогда что?

— Да, тогда не хорошо, — согласилась Стрешнева. — Это бесспорно, величайшее несчастие, но это еще не достаточная причина, чтобы и самой делать то же.

— Опять маленькое резонерство! — подхватил Хвалынцев. — Это говорит голова или, пожалуй, сознание долга, но никак не сердце. Такого нестоящего человека как ни люби, а наконец все-таки станешь к нему равнодушною. Тогда что?

— Тогда? Уйти в свою улитку и затвориться.

— А коли душа снова запросит солнца, света, воздуха; коли кровь еще в каждой жилке будет напоминать про молодость?

— А сила воли на что?

— Но ведь это какое-то факирство! Это значит душить самоё себя!

— Потому-то вот прежде и надо прочувствовать хорошо свое чувство, а потом уже решаться, — серьезно сказала девушка.

— А если обманешься и, главное, выйдешь замуж, да потом увидишь, что дело-то плохо?

Она улыбнулась и собралась с мыслями.

— Вы, Константин Семенович, кажется, думаете, что я замужество полагаю первым и непременным условием серьезного чувства? — осторожно отчасти застенчиво спросила Татьяна Николаевна. — Скажу вам на это вот что: да, если я полюблю человека, то хотела бы любить его откровенно и прямо, не стыдясь глядеть в глаза целому свету, не прятаться, не скрывать свою любовь, а говорить всем: да, мол, я люблю его! Поэтому я во всяком случае предпочла бы быть женою, чем не женою любимому человеку. Предпочла бы еще и потому, что, мне кажется, я за себя могу ответить: уж если полюблю, так хорошо полюблю и не заставлю ни разу ни покраснеть за себя, ни пожалеть о том, что взял меня замуж! И, наконец, во власти самой женщины сделать так, чтобы человек всегда любил ее, чтобы ему и в голову не пришло о возможности увлечься другою. Это может сделать женщина. Надо только уметь любить прежде всего и… верить!.. В себя верить!

Она говорила с увлечением, искренно, горячо. Голубые глаза ее горели и щеки раскраснелись молодым и горячим румянцем.

Хвалынцев жадно слушал и любовался ею, ловя глазами каждый ее взгляд, каждое движение бровей, губ, улыбку, выражение лица и чувствовал, как нечто острое и жуткое идет где-то внутри его и проникает собою весь его состав.

Ему было хорошо в эту минуту. Он всем сердцем, всем рассудком, всею волею склонялся перед этой открытой простотой и беззаветной искренностью.

Разом обдав его своим ясным взглядом, девушка заметила, угадала и поняла все и, еще больше зардевшись, вдруг примолкла и тихо, немножко смущенно опустилась на прежнее место.

Разговор сам собой прекратился, да и не к чему было возобновлять его: на душе у обоих было так полно, так хорошо, так молодо и счастливо, что слова были излишни. Наступило полное и совсем спокойное молчание, в котором еще отчетистей звенел какой-то назойливый комарик или ночная пчелка, и перерывисто раздавались над уснувшим берегом яркие соловьиные раскаты. Она сидела, подпершись рукою, и в задумчивости небрежно перебирала лепестки розы, а он сосредоточенно курил свою сигару и тихо глядел на ее полуопущенную русую головку. С того самого раза, как Стрешнева пригласила его к себе, после сходки у Лубянской, он часто и почти ежедневно стал бывать в доме ее тетки. К нему скоро привыкли и перестали стесняться. Татьяне Николаевне незаметно даже стало нравиться его присутствие, он и ей, и старухе пришелся по сердцу. Девушка любила быть с ним и говорить с ним, а молодое весеннее чувство меж тем обоим закрадывалось в душу, и как это сделалось — они сами того не знали и не замечали; а оно шло все дальше и все глубже запускало в сердце свои живучие молодые корни. Они ни разу даже не подумали об этом чувстве, ни разу не позаботились заглянуть вовнутрь себя и дать себе отчет о том, что это такое; слово «люблю» ни разу не было сказано между ними, а между тем в этот час оба инстинктивно как-то поняли, что они не просто знакомые, не просто приятели или друзья, а что-то больше, что-то ближе, теплей и роднее друг другу.

Поняли и молчали.

— Итак, завтра едете? — прервала она, наконец, это молчание.

— Завтра… — проговорил Хвалынцев и бросил от себя окурок сигары.

— А в самом деле, грустно как-то расставаться, — задумчиво сказала она. — До последней минуты об этом и не думаешь, а тут — гляди — и грустно… Так все это хорошо было… время летело незаметно… и вдруг ничего этого не будет…

— Остаться разве? — нерешительно и робко отозвался Хвалынцев.

Девушка мельком взглянула на него, но тотчас же потупясь отвернулась и молчала, не отвечая ни

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату