оказала, что ни дела, ни переписки никакой не имется, да и не было.
Между тем, лечение пришло к благополучному концу; Константин чувствовал себя уже совершенно здоровым и мог легко и свободно владеть рукой. Он подал рапорт о выздоровлении и в тот же день был перемещен на городскую гауптвахту. Здесь уже посещения друзей поневоле прекратились, так как, при строгом аресте, к нему не допускали никого.
Однажды, ранним утром, в камеру, где содержался Хвалынцев, вошел жандармский поручик и разбудил его.
— Потрудитесь поскорее одеться: вы должны немедленно ехать, — сообщил он.
— Куда?.. Верно, в комиссию?.. Наконец-то! — проговорил Константин, испытывая даже чувство некоторого довольства при мысли, что сообщение жандармского офицера, вероятно, предвещает ему скорый конец той томительной скуке и темной неизвестности, в которых находился он со дня перемещения на гауптвахту.
— Вы едете в Вильну, — продолжал жандарм. — Я получил предписание сопровождать вас по железной дороге.
— В таком случае, — сказал Хвалынцев, — вам, вероятно, известно, и то место, куда вы должны меня сдать по приезде?
— Без сомнения, — улыбнулся жандармский поручик.
— А не будет с моей стороны нескромностью, если я спрошу вас куда именно?
— Нимало… Отчего же!
— В таком случае?..
— Мне велено доставить вас непосредственно к генерал-губернатору, — сообщил офицер. — Однако, одевайтесь живее, — поторопил он арестанта, взглянув к себе на часы. — Мы отправляемся сейчас же, с утренним поездом.
Хвалынцев не заставил долго ожидать себя и через десять минут, вместе с конвоиром, ехал уже на железную дорогу.
Приемная зала в виленском дворце была полна посетителями, когда дежурный адъютант ввел туда Хвалынцева, который был сдан ему с рук на руки жандармским офицером.
Константин скромно поместился у крайнего окна и издали стал осматривать присутствовавших. Все, что собралось здесь, ожидало утреннего выхода грозного генерала. Затаенное беспокойство, робость и томление ясно отпечатлевались на многих лицах из числа тех, которым довелось еще впервые присутствовать и ожидать в этой зале. В одном конце стояла, тихо разговаривая, группа военных генералов и штаб-офицеров, затянутых в полную парадную форму; в другом — группа статских чиновников, между которыми виднелось два-три священника и несколько черных фраков с серебряными крестами в память работ по освобождению крестьян и с широкими золотыми цепями на шее. То были некоторые из новых мировых посредников, вызванных из внутренней России. Рядом с ними в каком-то напряженном и благоговейно-чинном молчании стояло несколько крестьянских депутаций со своими сельскими старостами и старшинами; несколько евреев с раввином, несколько смиренноликих ксендзов и монастырских опатов (настоятелей), десятка полтора панов-помещиков, предстоявших здесь частью во фраках, но более в своих дворянских мундирах, затем несколько обывателей с разными просьбами и несколько польских дам- просительниц под вуалями, с бледными и грустными лицами, которые так не гармонировали с веселым и светлым цветом их нарядов… Тут был и пан Пшепендовский, 'присоединившийся и воссовокупившийся', которому, после неудачного повстанья, очень хочется с помощью «воссовокупления», вынырнуть на теплое местечко, 'для того как он наусегда был верным собакой и увесь живот свой под престол отечества желает подложить'. Тут был и пан грабя Слопчицький, который с юркостью вертелся между русскими чиновниками, найдя среди их своих петербургских знакомых и видимо желая показать пред 'виленьскими родаками', что он тут 'свой человек', на короткой и независимой ноге, 'совсем sans faeon', и потому, значит, он «сила», дипломат, политик и необычайно ловко умеет обделывать свои делишки.
Вглядываясь пристальней, Хвалынцев, среди дворянской группы, заметил и своего знакомца, пана Котырло, который тоже явился сюда с заявлением о своем всегдашнем «наивернопреданьстве», лелея мысль 'о примиренью и забвенью'. Над этими двумя группами ксендзов и панов, по преимуществу, веял дух томления и уныния, который они старались прятать под личиной кротости и покорства.
Но вот распахнулись двери — и из смежной комнаты, среди мертвой тишины, водворившейся в зале, ясно послышался звук старчески медленных, но твердых шагов. Хвалынцев мог заметить, как невольно побледнели и вытянулись польские лица при мерном стуке этой походки. Несмотря на все свое предшествовавшее спокойствие, он сам почувствовал внутри себя нечто жуткое, замирающее, при наступлении минуты, которую имел полное право считать для себя решительной и роковой.
В дверях показалась столь характерная и всем известная фигура.
Ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь, генерал вышел на середину залы и, сделав общий поклон, не торопливо, но зорко и внимательно, несколько исподлобья осмотрелся вокруг и обвел своим пристальным взглядом одну за другой все собравшиеся группы. Затем, заметив православных священников, направился прямо к ним и подошел под благословение седовласого протоиерея, как старшего между ними. Внимательно выслушаны были просьбы и заявления священников, и еще внимательней и радушней были они отпущены после аудиенции. Смиренноликие ксендзы, искоса поглядывая на них, достаточно могли понять и оценить значение и смысл такого приема и предпочтения, оказанного прежде всех представителям православного духовенства, тогда как до Муравьева это предпочтение всегда принадлежало им, а не русским священникам.
Последовало представление военных и гражданских чиновников, затем крестьянских депутаций и наконец дошла очередь до панов-помещиков. С тем же сосредоточенным вниманием выслушивал генерал заявление каждого из них и негромким голосом делал свои вопросы и замечания. Этот голос был тих, совершенно спокоен и в высшей степени ровен, таков же точно был и взгляд; но перед этим голосом и взглядом, где просвечивала железная, непреклонная воля, испытывали неодолимое смущение и трепет те самые магнаты, которые искони сами привыкли, чтобы перед ними все преклонялось и трепетало. А как были глубоко почтительны и низки те поклоны, которые отвешивали эти гордые головы и негнуткие спины, когда генерал, выслушав одного, переходил к следующему!.. При виде этого человека, Хвалынцев в этой сдержанности и строгой простоте его почувствовал присутствие действительной и громадной нравственной силы, перед которой невольно гнулась и немела иная сила, заносчивая, кичливая и самонадеянная.
Но вот, обходя постепенно присутствовавших, генерал остановился, наконец, перед Константином и поднял на него взор с выражением вопроса.
— Корнет Хвалынцев, — назвал его дежурный адъютант, следовавший за генералом с листком бумаги, на котором записаны были фамилии представлявшихся.
Старик несколько мгновений держал Константина под магнетическим влиянием своего пристального, твердого и внимательного взгляда, который был встречен однако взглядом открытым и прямым, и затем, с легким полупоклоном промолвил «подождите», отошел по порядку к одной из просительниц.
Минут через двадцать аудиенции были окончены, и те же твердые, медленные шаги затихли за затворившеюся дверью. Публика мало-помалу удалилась, и наконец Хвалынцев остался один в этой громадной опустевшей зале, которая на своем долгом веку видела в своих белых стенах столько монархов и столько исторических личностей. Но вот, чрез несколько минут появился вновь дежурный адъютант и пригласил Хвалынцева следовать за собою в кабинет генерал-губернатора.
При этом у Константина невольно екнуло и шибче забилось сердце. Роковая минута наступила. Он постарался собрать все присутствие духа, чтобы, по возможности, спокойнее и тверже переступить порог кабинета, пред дверью которого адъютант его оставил, пригласив жестом следовать далее.
Хвалынцев очутился в довольно обширной и чрезвычайно просто убранной комнате, где стояли старинной формы стулья и кресла с деревянными спинками и кожаным сиденьем, старинные большие часы, огромная карта Северо-Западного края и очень большой рабочий стол, за которым, в расстегнутом сюртуке, с дымящимся длинным чубуком сидел тот, которого звали 'грозою литвинов'.
Он тяжело, с некоторым усилием, поднялся с кресла и пригласил Хвалынцева приблизиться
— Я получил ваше письмо, — начал он все тем же тихим и ровным голосом, глядя ему прямо глаза своим неотводным и внимательно испытующим взглядом. — Должен сознаться, — продолжал он, — что это