непозволительным образом. И хуже всего, что (он понимал), раз начавши историю из-за разбойничьего счета, взять теперь и уплатить значило бы признать себя побежденным, а в таком случае из чего же было и подымать всю историю? Сказать, что заплачу, мол, после — не значит ли подать им повод думать, что это с его стороны тоже косвенное признание себя побежденным, или же пустой, вздорный каприз, или же наконец, что хуже всего, подать им подозрение, будто у него и денег-то нет ни копейки, и что он думает подождать возвращения товарища, который за него заплатит?
Одним словом, Хвалынцев понимал, что с своею ребяческою запальчивостью он попал в самое нелепое, в глупейшее положение, из которого просто не знаешь, как и выпутаться хотя бы с каким-нибудь достоинством.
'Какой же я жалкий, бессильный младенец', думалось ему с досадой и едкой горечью над самим собою. 'Какое же я, должно быть, ничтожество, если всякий лакей, первый попавшийся прохвост может безнаказанно куражиться и издеваться надо мною!.. И наконец… наконец, как низко, как презрительно втоптано здесь в грязь русское имя… Ведь это все за то, что я русский… О, Боже! — 'Естем родовиты поляк, муй пане', еще как будто бы звучали, меж тем, в его ушах полные шляхетной гордости и достоинства последние слова нахального пана-лакея.
— Мне нет дела до того, какого сорта ты прохвост, польский или жидовский! — все более выходя из себя, ругался и кричал Хвалынцев. — Если ко мне тотчас же не придет тот, кто писал этот счет, то я сию же минуту поеду хоть к губернатору и найду на вас, скотов эдаких, управу! Слышишь ли ты, мерзавец?
— Прошен' пана не кржичец, бо я й сам закржичен' еще й глосней и грозней! — с дерзкой угрозой возвысил голос лакей, и вызывающе подняв свою голову, сделал кулаком угрожающий жест своему противнику.
Хвалынцев просто задыхался от бешенства. Это было похоже на тяжкое, сковывающее все члены, язык и волю ощущение сонного кошмара.
— Вон, негодяй!.. Или убью на месте! — с невероятным усилием высвобождая голос из онемевшей гортани и груди, дико завопил он и, схватив за спинку первый попавшийся довольно тяжелый стул, как перышко, с неестественной, необычайной нервной силой, угрозливо взмахнул им над головою. Лакей попятился и закричал словно бы его режут:
— Ратуйце, Панове!.. Гвалт!.. Варта!.. ой-ой-ой, варта, Панове!!.[136]
В это самое мгновение внезапно распахнулась дверь, и на пороге — весь бледный, недоумевающий появился Василий Свитка.
Хвалынцев чуть-чуть лишь мимо головы лакея с размаху с громом и треском швырнул свой стул в пустой угол. Нумерной едва-едва успел уклониться от страшного удара.
— Что это?.. Боже мой, что тут такое?! — взволнованно забормотал Свитка и вдруг, заметив лакея, повелительно крикнул ему: 'вон!' — но не довольствуясь еще и этим, ухватил его за шиворот и вышвырнул за двери.
XII. После бури
— Что с вами?.. Константин Семенович… батюшка!.. Голубчик, что с вами? — перепуганно бормотал, весь бледный, Свитка, ухватив его за руку и заглядывая в лицо. — Успокойтесь, Бога ради… В чем дело-то?.. а?.. голубчик!..
Но Хвалынцев не мог говорить. У него потерялся голос и, кажись, самая возможность, самая способность произнести хотя бы то одно какое-нибудь слово. Он только хрипло, тяжело и медленно дышал широко раскрытым пересохшим ртом, как-то захлебываясь вдыхаемым воздухом, словно бы ему мало было этого воздуха или бы что-нибудь не пускало его проникнуть в легкие. Кровь до такой степени прихлынула к груди, что он все еще задыхался и был бледен, как синеватое полотно. Все тело дрожало конвульсивно- лихорадочною дрожью, и одни лишь глаза горели тусклым зловещим огнем бешеной собаки. Он пока еще не помнил себя:
Свитка испугался не на шутку и, не говоря уже ни слова, тихо, на цыпочках отошел в сторону и робко поглядывал из угла на своего приятеля, сомнительно ожидая, чем-то все это кончится и немало-таки струхнувши в душе за свою собственную безопасность.
Так прошло минуты три.
Вдруг Хвалынцев повалился на кровать, около которой стоял, и разразился глухими, истерическими рыданьями.
В них теперь было его единственное спасение. А если бы не они, то нервный удар не замедлил бы.
'Эге, брат, так вот ты каков дикий гусь', подумал себе Свитка, все еще не осмеливаясь снова подойти к нему. — Да с тобою, как видно, шутки-то иногда и плохи бывают!..
'Это и хорошо, и дурно', продолжал он думать; 'с одной стороны хорошо, даже очень хорошо, а с другой очень дурно'…
Хвалынцев продолжал рыдать, но конвульсивные вздрагивания становились уже реже и тише. У него наконец-то выжались слезы, и уже они теперь начинали одерживать внутреннюю победу над потрясенным организмом. Со слезами понемногу возвращалось и нравственное сознание.
Заметив этот благополучный перелом, Свитка с некоторою осторожностию решился наконец приблизиться к приятелю.
— Константин Семенович, — робко и тихо заговорил он, — а, Константин Семенович!.. Да очнитесь же хоть чуточку!.. Ну, успокойтесь… придите в себя… Да вот что, выпейте-ка воды, это лучше будет… успокоит вас… Ну, хоть один глоточек…
И он, поспешно налив стакан, подвес его к Хвалынцеву и в эластичной позе, готовый тотчас же отпрыгнуть назад при малейшем угрожающем движении, решился осторожно приподнять с подушки его голову.
— Ну, голубчик… ну, миленький… ну, хлебните же… хоть глоточек-то! — дружески, умоляющим голосом лепетал он.
Константин жадно прильнул губами к краю стакана и из рук Свитки опорожнил его большими, тяжелыми булькающими в груди глотками.
— Еще! — просипел он невнятным шепотом, вздыхая при этом содрогающимся, перерывчатым вздохом, каким обыкновенно вздыхается людям, а особенно детям, после тяжелых слез, натомивших и обессиливших грудь конвульсиями рыданий.
Свитка поспешил налить и подать ему второй стакан и даже взял в руки графин на случай, если бы понадобилось наливать третий, или защищаться от бешеного нападения: он все еще не вполне был уверен в наступившей безопасности.
Хвалынцев и этот стакан хватил столь же жадно и залпом.
— Что это с вами, друг мой?.. Скажите, Бога ради, как? что? почему? — успокоительно и участливо приступил к нему Свитка.
— Н-н-не мо-гу… п-потом, — через силу произнес Константин.
— Ну, ну, не надо, не надо теперь… после… а теперь вы, главное, успокойтесь… Да не надо ли лавровишневых капель?.. а?.. Я пошлю сейчас!
Тот отрицательно и с нервной гримасой покачал головою.
— Ну, хорошо, хорошо… только успокойтесь… Воды еще не хотите?
И он предупредительно налил третий стакан, от которого тоже не последовало отказу, и после этого, едва лишь через полчаса с лишком, Хвалынцев настолько успокоился и пришел в себя, что мог думать, соображать и беспрепятственно владеть языком, одним словом, разговаривать.
— Боже мой, ведь я чуть не убил его! — медленно, от глаз к затылку проводя по голове рукою,