любимой женщине, которые всегда оказывались в запасе у Василия Свитки. Когда, бывало, Свитка не приходит дня два — Хвалынцев начинает уже ощущать, что ему как будто недостает чего-то, как будто какая-то неудовлетворенность, какое-то пустое место остается в душе, которое восполнялось только с новым приходом приятеля. Не является Свитка и на третий день — Хвалынцев уже чувствует как бы нравственную потребность видеть его и узнать что-нибудь о Цезарине, или по крайней мере хоть поговорить о ней. Наконец появляется этот несносный своим отсутствием Свитка — и Константин встречает его с искренней, своекорыстной и плохо скрываемой радостью и дружески корит за продолжительную проволочку его «забежек». Ему бы хотелось уже, чтоб Свитка каждый день забегал к нему, даже два раза в день, даже больше — лишь бы слушать и говорить на тему, столь раздражительно действующую на его влюбленную мысль и молодое, околдованное сердце.
Порою на него находили минуты грустных сомнений и тяжелого раздумья, и это были те минуты, когда логика рассудка заявляла свой голос.
'К чему все это!' думалось тогда Хвалынцеву. 'Раз, что я уже по убеждению, по совести, твердо решил себе не быть более
О, если бы ты верил в это дело, если бы для тебя теперь еще были возможны, как в первую минуту, хотя бы твои собственные, личные иллюзии, если бы ты мог заблуждаться в этом
'…Вырвать, задушить — легко сказать!.. Ну, и вырывай ее вместе с сердцем, души вместе с самим собою!.. И разве иначе возможно сделать это?..'
И действительно, наперекор рассудку, наперекор даже самой совести и чувству чести, Хвалынцев с ужасом чувствовал, что в нем нет сил отрешиться от этого проклятого, слепого чувства, которое после новой встречи с Цезариной, во все эти последние дни обуяло его с новою, еще не испытанною доселе и неотразимою мощью.
Он, действительно, страдал, изнемогая в бессильной борьбе с самим собою, сознавал все свое нравственное ничтожество, всю свою немощь — и был истинно несчастлив.
Все товарищи ясно видели в нем какую-то странную перемену, но никто из них, кроме Свитки, не подозревал, что именно творится в глубине его сердца и совести.
Он сознавал, что его вторичное сближение со Свиткой, и все эти сообщения, новости, известия и разговоры о
И как скоро возникало в душе это всесильное
Что ж оставалось ему после этого, при сознании полной невозможности побороть и убить в себе свое несчастное, слепое чувство, — ему, который просто изнемогал, уставал и нравственно, и даже физически под гнетом непрестанной борьбы с самим собою? — Оставалось — почти невольно, почти боясь признаться в том самому себе — искать тех сладких, облегчающих и беззаветно счастливых минут одури и забвения, которые он сам же заклеймил именем своего падения нравственного. И он поэтому желал и ждал со всем нетерпением влюбленной юности кратковременных посещений Василия Свитки, досадуя лишь на то, что зачем они так краткосрочны и не столь часты, как бы хотелось.
Свитка меж тем хорошо понимал все, что происходит в душе Хвалынцева. Болтая в первые свои забежки о разных городских новостях и лишь упоминая вскользь о Цезарине, он мало-помалу довел Константина до того, что в последующих посещениях графиня Маржецкая сделалась почти исключительной темой их разговоров. И сделалось это как-то так незаметно, исподволь, как будто само собою, что впрочем и было вполне естественно при известном уже исключительном настроении Хвалынцева. Но посвящая свои беседы графине Цезарине, Свитка тщательно избегал малейшего напоминания о
И вот, сообщив ему импровизованное известие о том, что Цезарина очень им интересовалась, Свитка вдруг исчез на целую неделю, давши впрочем на прощанье слово забежать на другой же день. Но прошел другой, и третий день, а приятель не показывается. В тщетном ожидании его Хвалынцев впал наконец в какое-то напряженно-нервное возбуждение. Он вздрагивал при каждом звонке в его прихожей, и появление вместо ожидаемого лица кого-нибудь постороннего раздражало его просто до нервической злости, маскировать и скрывать которую стоило ему труда не малого. Последнее Свиткино сообщение окрылило и подняло его, как птицу, взлетевшую в ясную высь, так что нравственная потребность видеть доброго приятеля достигла в нем до какой-то пламенной Sehnsucht, — и вот, напрасно прождав его три дня, Хвалынцев решился наконец сам идти и отыскивать Свитку. Последний имел свои основательные причины как на то, чтоб избрать себе несколько, более или менее секретных и даже таинственных мест для жительства, так равно и на то, чтобы в этих квартирах как можно менее посещали его посторонние лица, и просил Хвалынцева, оставляя ему еще в первый визит один из своих адресов, не стесняться отдачей визита, а посетить его разве только в случае самой крайней и настоятельной надобности. 'Уж лучше к вам, без всяких церемоний, я сам почаще забегать стану!' сказал он тогда на прощанье, — и Константин Семенович, вследствие таковой просьбы, до сей поры ни разу еще не потревожил приятеля своим посещением. Но теперь он решился идти к нему. Отыскав на Электоральной улице показанный в адресе дом, он через грязный дворишко забрался по грязной деревянной лестнице на верхний этаж грязного же каменного флигеля, но пожилая женщина, отворявшая ему дверь, увидя военный мундир и саблю, оглядела незнакомого посетителя крайне подозрительно и коротко ответила на его вопрос, что Свитка здесь хоть и жил, но теперь более не живет, потому что два дня как выехал неизвестно куда из Варшавы и неизвестно когда воротится.
Итак, надежда лопнула в самом начале, да и впереди не теплится даже ни единого луча ее.