две котлетки! – сказал он, просунув свой нос и прелестные усы – в скважину чуть-чуть приотворенной двери.
– Благодарю вас, я не завтракаю, – поспешил отклониться Бероев.
– А, вы не завтракаете? Не имеете обыкновения, значит? Ну, как угодно… Ей… Не надо котлеток! Но в таком случае, позвольте-ка мне все-таки узнать, что вы желаете к обеду? Какие блюда, например, хотелось бы вам выбрать?
– Это все равно.
– Ну, нет, однако, если бы мне предложили на выбор французскую, немецкую или русскую кухню, я бы выбрал по своему вкусу, ведь поросенок под хреном совсем не то, что жареные бекасы. Не так ли?
Джентльмен, очевидно, хотел казаться остроумным, но Бероев в эти минуты менее всего был расположен сочувствовать какому бы то ни было остроумию, и потому просто-напросто ответил, что будет есть то, что подадут.
– Как угодно, – пожал плечами обладатель независимых панталон и либеральной бородки, – мы, по крайней мере, постараемся озаботиться, чтобы это было питательно и вкусно. А позвольте спросить, вы в котором часу привыкли обыкновенно обедать?
– В четыре.
– Очень хорошо-с. Ну, а теперь насчет вин. Какое вино вы предпочитаете?
– Я не стану пить никакого.
– Хм… Но, может быть, вы любите добрую сигару? В таком случае мы можем предложить вам из отличнейших.
Эта беспримерная любезность начинала уже досадливо коробить арестованного.
– Или не пожелали ль бы вы теперь почитать что-нибудь? – продолжал меж тем донельзя обязательный посетитель. – Что вам угодно? «Современник», «Русское слово», «Искру», или из газет которую-нибудь? У нас все есть.
– Вы так обязательны, так желаете угодить моим вкусам, что мне остается только от души благодарить вас за эту внимательность, – сказал он самым вежливым тоном, под которым старался скрыть свое раздражение. – Позвольте же вам сообщить, что я более всего люблю уединение.
Он поклонился, джентльмен тоже, причем обиженно выдвинул свою нижнюю губу, якобы от улыбки, и сухо вышел из комнаты.
Едва ли что более способно надоесть и вывести из себя человека, чем эта вечная предупредительная и тонкая любезность. Так оно показалось теперь Бероеву. Ровно в четыре часа молчаливый человек с каменной физиономией принес обед, который действительно был очень питателен и вкусен. Видно было, что изготовила его привычная и притом поварская рука. Но в этом обеде имелась одна чисто местная особенность: ни ножа, ни вилки здесь не полагалось, ибо эти орудия еды вполне заменялись одною ложкою. Да и притом присутствие их было бы тут вполне излишне, так как и хлеб, и мясо, и вообще все, что подлежит действию столового ножа и вилки, явилось сюда уже заранее разрезанным на кусочки. После обеда ничья уже любезность не тревожила Бероева до самого вечера.
XXXVII
КАКИМ ОБРАЗОМ ВСЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ
Иван Иванович Зеленьков очень дурно провел ночь на жестком диване Сашеньки-матушки. Но не диван был тому причиной, а словно бы страх да совесть пощипывали за сердце Ивана Ивановича.
– Александра Пахомовна, милостивая вы моя государыня! Не нудьте вы души человеческой, позвольте слетать… В один секунд предоставлюсь к вам самолично… Коли забожиться – так правда будет!
Такими словами на рассвете дня разбудил Зеленьков Александру Пахомовну, но та, с первого просыпу, только погрозилась на него весьма гневными глазами и отвернулась.
– Матушка вы моя!.. Не я прошу – душа моя просит! Она, грешница, чувствует, значит, и горит… – продолжал Зеленьков, тоскливо озирая комнату, – щемит мне это преступление мое, как змея сосет душу… Не с веселья, а с горя великого желаю я напитка этого самого… Дайте вы мне грех залить: вопиет ведь он, анафемский!.. Хоть чуточку-то позабыть себя позвольте вы мне!
Пахомовна молчала, закрывши глаза, и делала вид, будто не слышит.
– Ох ты господи!.. лучше уж разрази ты меня, окаянного!.. Нудит меня за душу, – смерть как нудит!.. Ох, батюшки, тошнехонько!.. Ой тоска какая! – время от времени стонал Зеленьков, то вскакивая и садясь на диване, то вдруг кручинно принимаясь бродить по комнате; тер себе грудь и голову, тоскливо озирался во все стороны, словно человек, изнемогающий от жажды, ищучи в бесплодной пустыне хоть единую каплю спасительной воды, и снова, в великой скорби и томлении, кидался на свое жесткое ложе.
Минут с десять молчит Зеленьков, только вздыхает глубоко порою, а там опять вскочит и снова за оханья свои принимается.
– Ой, матушки мои, помираю!.. Голубушка вы моя, добродетельница!.. Взвою я сейчас, вот, как пес какой, слезами взвою, не выдержу!.. Отпустите вы меня, отпустите!..
И он наконец пришел в какое-то дикое исступление, стал рыдать и колотиться затылком об стену. Александра поглядела на него с изумлением, и видит, что дело это плохое и уж как-то чудно больно выходит, да скорее давай напяливать на себя юбчонку с кацавейкой и сама побежала за водкой для Зеленькова, не забыв, однако, замкнуть его в квартире на время недолгого своего отсутствия.
Водка уходила кричащую совесть; Иван Иванович выпил с такой жадностью и наслаждением, как никогда еще ему не случалось, а выпивши, тотчас же повеселел, поправился и стал совсем «человеком». Пахомовна при виде сего самодовольно осклабилась и даже нежность к нему почувствовала.
– Вот теперь как есть мужчина, во всех приятностях своих! – заметила она, строя ему отвратительно нежные глазки и зажигая в зубах папироску. – Только уж больше и в уме не держи пока о винище этом, потому – говорю тебе – дела нам с тобой нынче еще по горло хватит. Скоро вот бежать в Морскую надо.