в доме г.Шиншеева, принадлежала людям, посвятившим себя различным промышленным, акционерным и тому подобным спекуляциям. Впрочем, молодые и холостые люди grand mond'a почти все, за весьма немногими исключениями, ездили в дом его и упитывались отменными яствами и питиями его стола. Рядом со звездами и титулами вы бы могли здесь встретить разных тузов и знаменитостей бренного мира сего. Тут ораторствовал о благодетельной гласности и либеральных реформах известный патриот Василий Андреевич Штукарев, умилялся духом своим и г.Термаламаки, Эмануил Захарович Галкин рассказывал с чувством, что он «изтинный зловянин». Тут же, скромно покуривая драгоценную сигару, с благодушной иронией улыбался на все это известный барон – царь наших финансов, всегда самым скромным и незаметным образом одетый в черное платье. Давыд Георгиевич с него-то именно и брал пример в своей солидной, постоянно черной одежде. Рядом с этими господами помещались некоторые тузики мира бюрократического, обыкновенно предпочитавшие более одежды пестро-полосатые и всегда следовавшие самой высшей моде, благодаря тому отпечатку лицея и правоведения (это не то, что университетский отпечаток), который, не сглаживаясь «по гроб жизни», всегда самоуверенно присутствует в их физиономии, манерах и суждениях. Они с большим апломбом рассуждали в умеренно-либеральном тоне о self-governement [129] и сопрано Бозио, о политике Росселя и передавали слухи о новом проекте, новых мерах и новом изречении, bon-mot[130] Петра Александровича.
Все эти господа составляли преимущественно публику кабинета Давыда Георгиевича – кабинета, украшенного бюстами некоторых весьма высоких особ и картинами двоякого содержания: одни изображали некоторые баталии, прославившие оружие российского воинства; другие представляли сюжеты более игриво-пикантного свойства. Было даже одно изображение, всегда очень тщательно задернутое шелковой шторкой.
Комната, отведенная под библиотеку Давыда Георгиевича, представляла зрелище другого рода. Какие книги заключались в этих великолепных дубовых шкапах – Давыд Георгиевич по большей части не ведал; он знал только, что богатые переплеты их стоили очень дорого, да знал еще, что на карнизах шкапов красовались бронзовые бюсты семи древних греческих мудрецов, певца богоподобныя Фелицы[131] да холмогорского рыбаря[132]. Знать же что-либо более этого Давыд Георгиевич не находил нужным. На огромном овальном столе, занимавшем всю середину этой комнаты, были разбросаны изящные альбомы и кипсеки, краски, кисти и прочие принадлежности живописи. Вокруг стола сидело несколько известных наших художников, которые украшали своими рисунками альбомы Давыда Георгиевича. За плечами каждого из них поминутно менялись группы мужчин и хорошеньких женщин, с любопытством заглядывавших сквозь лорнеты на рождающиеся рисунки наших знаменитостей.
Общество артистов, приглашаемых на всевозможные рауты – по большей части не ради приятных их качеств, но собственно ради увеселения почтеннейшей публики, – делилось на две категории: тут были артисты-боги, которых нужно было упрашивать сыграть что-либо и они милостиво снисходили на просьбы общества; и были артисты-пешки, парии, которым обыкновенно говорилось: «А что бы вам сыграть нам что-нибудь!» – и артист скромно пробирается на цыпочках вдоль стенки, с футляром под мышкой, и с неловким смущением начинает потешать равнодушное и невнимательное общество. Между артистами этой последней категории обыкновенно всегда есть один или два, покровительствуемые хозяином, и всеми ими вообще никто не занимается, а лакеи смотрят на них свысока, причем иногда обносят чаем. Артисты эти, исполнив свою должность, то есть отыграв перед почтеннейшей публикой, робко стушевываются или, как говорят они обыкновенно, «уходят вниз покурить», куда, в случае надобности, за ними посылают человека: «Поди, мол, братец, кликни там артистов».
Но вот наступает некоторый антракт; в обществе залы несколько затих разноязычный говор, как будто источник попугаечной болтовни начинает иссякать понемногу. Минут десять тому назад только что отзвучал «неподражаемый» ut-diez Тамберлика, когда он, к общему прочно-сдержанному аханию и восторгу, пропел свое «Скажитэ ей» и «Ее уш нэт», – и казалось, что из-под сводов этой двусветной залы не успел еще испариться отзвук его ut-diez'a, как толпа хорошеньких женщин уже обступила рояль и кидает томно- просящие взгляды на одного молодого «любителя» из восточных человеков, с наружностью французского парикмахера, который может петь а la Тамберлик и а la Кальцорали. И вот упрошенный и умоленный «любитель», поломавшись предварительно перед дамами, начинает петь. Дамы тают и приходят в восторг.
Но не успевает он еще кончить свой плохо спетый романс, как вдруг
– раздается неподдельно-мужицкий голос из соседней гостиной – и вся толпа спешит в эту комнату «посмеяться» рассказам Горбунова из невиданного и только по этим рассказам знакомого ей простонародного быта.
Не увлеченными общим потоком остаются только два графа: граф Скалозуб да граф Редерер – две гениальные и аристократическо-артистические звезды большого света. Подле них пребывают также не увлеченными подсевшие к ним два литератора невеликосветские: один фельетонист, обличающий в демократическом журнале икнувшую губернаторшу, другой – кисло-желчный публицист, карающий в газетах монополию, откупа и аристократизм «с демократическо-социальной точки зрения». Оба они слушают, как граф Редерер (артист, карикатурист, бонмотист, поэт и фокусник вместе) и граф Скалозуб (французско- нижегородский литератор) обдумывают экспромтом некоторый сюрприз к отъезду графини Александрины, – сюрприз, заключающийся в некоторой proverbe[133] куплетами, танцами, живыми картинами и превращениями, на четырех языках.
– Ах, это очень остроумно, прекрасно, бесподобно и так тонко вместе с тем! – восхищаются и поддакивают два литератора невеликосветские, прислушиваясь к речам двух литераторов великосветских.
– N'est-ce-pas?[134] Вы находите? – откликаются им с благодушной улыбкой два графа.
– Экое абсолютное, китайское тупоумие! Не постигаю, как могут быть у людей подобные кретинические интересы! – шепчет публицист фельетонисту, отходя с ним от двух графов к сигарному столику и пряча незаметным образом в свой карман хозяйскую сигару.
– Аристократишки, баре! уж я ведь хорошо знаю их! – презрительно отвечает фельетонист публицисту и тоже зорким оком своим норовит стянуть хорошую сигару.
«Ва-азьми в ручки пистолетик» производил на публику очень утешительное действие, и только три грации, наши старые знакомки mesdemoiselles Шипонины, не были им довольны» parceque ca sent trop le moujik[135]. Три грации, коим в сложности было около ста семидесяти лет, так и продолжали именоваться, по преданию, тремя грациями и сохраняли во всей неприкосновенности свои локоны, свою сентиментальную любовь к небесно-голубому цвету и добродетельную целомудренность весталок, почему всё боялись, что их кто-нибудь похитит. Они по- прежнему продолжали сплетничать и страстно посещать общество, хотя уже и не под эгидой своей матушки, по смерти которой с непритворною горестью называли себя всем и каждому «тремя сиротками».
– Как дела? – тихо спросил Бодлевский, улучив удобную минуту и садясь в кресло рядом с баронессою фон Деринг.