– Чего признавайся! – отмахивалась другая. – Разве ты мне духовный отец аль последний конец?
– Пущай глаза мои лопнут!
– Не бойсь, не лопнут!
– Нет, лопнут! Лопнут!.. А ты – никогда ты меня не порочь, потому – я хорошая девушка, а ты под присягу поди!
– Пойду ли я присягать? Нешто я дешевле тебя?
– Желтую б заплатку тебе на спину, коли так, да за город?
– Сама, сама была запрещена в столице!
– Эх ты, ноздря! – с величайшим презрением брякнула, наконец, одна из спорщиц, и это слово, как фитиль, приложенный к пороху, произвело взрыв: обе кинулись в цепки, поднялась драка, полетели клочья.
– А!.. Наше вам! Четыре здоровья, пята легкость! – раздался вдруг звонкий, веселый голос, и в распахнувшихся дверях показалась представительная фигура Луки Летучего.
– Важная лупка! Инда перье летит! Катай, марухи! Лупи, котята! Жарче! – возглашал Лука, вступая в комнату. – За што ломка идет? – обратился он к особе, жевавшей луковицу.
– Да уж у них дело такое, примером, что у той петельки, а у той крючечки, а застегнуться не могут: вот и драка схватилась.
– Ну, и пущай их, коли развлечение такое! Оно не стольки чувствительно, скольки занимательно. А ты мне, мадам, «Муфточку» взыграй – очинно уж люба мне эта самая ваша песня, – отнесся гость к музыкантше, – «Муфточку», значит, да две пары пивка выставьте, потому благодушествуем.
И он швырнул на стол желтенькую ассигнацию.
– Ну, марухи, одначе же будет вам драться! Не мешайте мне песню слушать!
Марухи все-таки дрались, и потому Лука нашел себя вынужденным взять за шиворот одну, взять за шиворот другую, приподнять обеих на воздух, слегка потрясти, покачать и со смехом поставить наземь друг против дружки.
– На всяк день, на всяк час помни, что ты есть баба, – внушительно обратился он к той и другой, выразив почему-то в слове «баба» великое свое презрение, так что тем оно даже и обидным показалось.
– Да я-то – баба, с какой хошь стороны поверни, все буду баба! – раззадорилась марушка, войдя в азарт уже против Летучего и позабыв свою антагонистку. – А ты…
– Что, небось, дурен, скажешь?
– Сам знаешь, каково кроен да шит.
– А что ж? Ничего: дурен, да фигурен – в потемках хорош.
– Хорош, кабы не пархатный!
– Чево-о-с?.. Можешь ли ты, насекомое ты эдакое, можешь ли ты мне слово такое сказать? Никак того моя душа не потерпит, и как есть я купец…
– Купец из рабочего дома! – перебила марушка.
– А по-твоему – кто?
– По-моему, бубновый туз в кандалах – вот кто по-моему!
– Хм… Тэк-с!.. Пожалуй, хоть я и туз, да только козырный, – бахвалился Лука, избоченясь и расставляя ноги, – а ты – той же масти дама, а туз даму бьет.
И в подтверждение этой теории он совершенно спокойно одним ударом упражнил над ней свою руку.
Та с визгом опрокинулась навзничь, а Лука, словно ни в чем не бывало, подал встревожившейся музыкантше трехрублевую бумажку и сел на стул у окошка.
– Отдай это ей, мадам, на пластырь, да убери ее куда подале, потому, – не по сердцу мне такая концерта, – пояснил он музыкантше, принимаясь за пиво. – Да накажи ты ей, пущай мне спасибо скажет, потому, говорю тебе, благодушествуем!.. Я нониче добрый, совсем добрый, право!
И, отвернувшись к окну, он раскрыл форточку, объявив, что больно жарко ему, и машинально стал глядеть в нее на улицу.
Вскоре на панели остановились две женские фигуры. Они разговаривали, и можно было слышать голоса.
– Куда ж ты? Куда? – заботливо и тоскливо раздавался голос, очевидно, старухи.
– Все равно… Куда глаза глядят, – отвечал ему голос молодой, но полный отчаяния.
– Да ведь… милая, подумай!.. Ведь пропадешь!
– И лучше! Один конец!.. Мне там непереносно, не могу я этого!.. Не могу!..
Послышалось тихое, судорожное рыдание, сквозь которое прорывались отрывистые слова девушки, припавшей к плечу старухи.
– Прощай… Нейди за мной… нейди дальше… я одна… одна я пойду… Прощай… Спасибо тебе… Пусти меня!..
Лука Летучий вглядывался, вслушивался, и вдруг его рожа осветилась плотоядно-чувственной улыбкой.