Совсем исхудал даже бедняга от своей кручинной, занозистой думы. Не страшит его нимало самый процесс прогулки на Конную площадь, ни всенародная выставка на черном эшафоте, на позор всему люду доброму, а пуще всего страшит эта проклятая плеть ременная, и от нее-то думает увернуться Иван Иванович.

А в тюрьме уже носятся положительные сведения, что, может, всего-то через несколько месяцев по всей России отменят навеки наказание телесное, так что уже ни за какую провинность, ниже за самое святотатство с душегубством, не станут полосовать плетьми спину человеческую. И ждут не дождутся арестанты этого благодатного времени, и молят бога, чтобы поскорее принес им государский указ этот праздник светлый.

В тюрьме необыкновенно быстро распространяются все новости административные и законодательные; все, что хоть сколько-нибудь касается арестанта, его жизни и его судьбы, с величайшим участием и живым интересом принимается и комментируется за этими крепкими каменными стенами. Это их насущные и сердечные вопросы. Несколько месяцев, если даже не гораздо более года, которые предшествовали обнародованию указа об отмене телесных наказаний, были в среде заключенников самым горячим временем. Тут их интересовала каждая малейшая новость, касавшаяся до этого указа и долетавшая к ним при посредстве чрезрешеточных тюремных свиданий. Почти каждая неделя приносила им нечто новое, и эти отрадные слухи все более и более облекались в достоверность несомненно грядущего факта.

Ивану Ивановичу только и мечталось о том, как бы дотянуть свое тюремное пребывание до этого благодатного времени, как бы отсрочить судебный приговор до обнародования указа. Средство было в его руках, и средство это представляло общую и обычную систему всех уголовных арестантов, которою они пользовались в прежние времена, дабы отсрочить себе страшное наказание. Система эта известна. Чуть увидит, бывало, арестант, что дело его приходит к концу и что, стало быть, наступает страшный день расправы, он шел и открывал про себя какое-нибудь новое, еще неизвестное властям преступление, часто даже взводя голый поклеп на собственную свою голову. По этому новому, добровольному открытию возникало новое следствие, и старое решение откладывалось для того, чтобы последовать потом уже по совокупности преступлений. Кончалось новое следствие, арестант объявлял себя виновным в третьем преступлении и наводил на его следы. После третьего следовало четвертое, и так далее – дело затягивалось на несколько лет, а когда уже больше нечего было открыть, ни клепать на себя, арестант решался тут же, в тюрьме, на какой-нибудь уголовный поступок, вроде того, чтобы взять да поранить ножом или зашибить до смерти ни в чем не повинного товарища, броситься на приставника, или норовит сорвать эполеты офицеру, оскорбить смотрителя или вообще сделать что-нибудь такое, за что опять подвергли бы его новому суду и следствию. На такие насильственные преступления и поклепы на собственную личность побуждало единственно лишь чувство страха перед Кирюшкиной плетью.

Иван Иванович Зеленьков ждал указа, как манны небесной. Для избежания плетей и для оттяжки времени ему оставалось одно только средство: в постепенном порядке объявлять о прежних своих преступлениях. Так он и делал, и дошел, наконец, до самого главного, которое заключалось в участии по делу Бероева, то есть собственно в том, каким способом он опутал этого последнего через подброску на печь известных вещей и документов. В прямых интересах Ивана Ивановича было как можно более запутать и осложнить свое дело, приплетя к нему возможно большее количество прикосновенного народа. Чем сложнее будет следствие, тем дольше проволочится время, а там – даст бог – и вожделенный указ подоспеет. Он заявил чистосердечно, что, по наущению Александры Пахомовны Пряхиной, вместе с коею он, Зеленьков, состоял тайным агентом у генеральши фон-Шпильце, вызван был он, во-первых, на задушение дворника Селифана Ковалева, во-вторых, на тайную подброску в квартиру Бероева литографского камня, пакета с какими-то неизвестными ему бумагами и двух полных экземпляров заграничной газеты «Колокол» за первое полугодие 1859 года; причем присовокупил, что Пряхина все наущения и подстрекательства свои делала по приказанию самой генеральши фон-Шпильце, о чем тогда же ему и объявила.

Показание это было так важно, что невозможно было оставить его без внимания, тем более, что неповинная жертва этих темных происков все еще томилась в крепостном каземате. Показание Зеленькова немедленно же было объявлено тем, кому о том ведать надлежало, и вслед за этим закипело новое и самое горячее следствие.

Прежде всего нужно было схватиться за Сашеньку-матушку.

XLVII

ЗА ТУ И ЗА ДРУГУЮ

Тапер Герман Типпнер около четырех месяцев провалялся в больнице и за все это время его в особенности смущало и озадачивало то, что ни одна из дочерей ни разу не пришла навестить его. Старик мучился неизвестностью, что сталось с ними, какая судьба постигла обеих в эти четыре месяца его отсутствия. Наконец кое-как его подняли на ноги и выпустили на свет божий.

Он вышел из-под больничного крова с твердой решимостью и надеждой – во что бы то ни стало вырвать Луизу из когтей тетеньки. Но вместе с этой надеждой, пока шел он домой, сердце его еще пуще прежнего засосала все та же мучительная неизвестность о судьбе дочерей, и особенно младшей, Христины. Герман Типпнер мало рассчитывал на христиански бескорыстное милосердие Спиц, отлично зная, что они не станут даром кормить и держать на квартире лишнего человека. Тем не менее, пока еще судьба этой девочки оставалась ему неизвестна, он лучше бы хотел верить, что майорская чета воспользовалась всем его наличным имуществом взамен куска хлеба да полуторааршинного пространства на постельную подстилку в каком-нибудь углу для его Христины.

Но каков же был удар ему, когда, вернувшись в знакомую квартиру, он не нашел там второй своей дочери!

Самая комната была уже занята новыми жильцами.

И нужно же было, чтобы на ту самую пору Домна Родионовна ругательски разругалась с Сашенькой- матушкой из-за каких-то углей для самовара! Подобные пассажи случались нередко между этими двумя достойными особами. Но как быстро и коротко зачиналась ссора, так скоро наступало и примирение. По прошествии каких-нибудь двух-трех суток, при первой задушевной встрече на лестнице или в мелочной лавочке, старые приятельницы прощали друг дружке обоюдные обиды и запивали свое примирение кофеишком грешным. Тем не менее, пока продолжался разрыв, не было той пакости и мерзости, которую одна про другую не постыдились бы разгласить самым пространным образом, причем одна другой непременно старалась поусердствовать так, чтобы и небу и загривку жарко было.

Когда Герман Типпнер, взволнованный мучительным страхом ожидания и неизвестности, задал Домне Родионовне решительный вопрос, куда девалась его дочь Христина, майорша брякнула ему сразу, что Пряхина перетащила ее к себе – потому, не поважать же им задаром лишний рот у себя на квартире – и что недель около четырех девушка проживала у нее, пока, наконец, однажды Сашенька-матушка не напоила ее допьяна и в этом виде свела ее с одним временно приезжим евреем-купцом, с которого сорвала-таки порядочный кушик, отнесенный ею в сберегательную кассу.

– Даром что сама свиньею живет, а у самой, поди-ка порядком-таки принакоплено! – завистливо- злобственно заключила майорша свое обличительное повествование.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату