же, во дворе Бендавида. Удалились наконец и хозяева в спальню, ушла и Тамара в свою девическую комнатку, где заблаговременно, еще до наступления шабаша, была у нее на столе зажжена ночная лампа.
III. ДА ИЛИ НЕТ
Первый час ночи.
Тамара не раздевается. Она сидит над толстой тетрадкой в корешковом переплете и рассеянно перелистывает ее, останавливаясь иногда над кое-какими строками. Это ее заветная тетрадка, которую тщательно и ревниво хранит она от всякого домашнего глаза; это ее интимные, «секретные» записки, — Дневник, начатый ею, по примеру подруг-гимназисток, еще в последнем классе Украинской женской гимназии. Чтобы никто из домашних не мог заглянуть в него нескромным глазом и познакомиться с содержанием рукописи, Тамара вела свой Дневник на русском языке, которому, за время семилетнего пребывания своего в гимназии, выучилась, можно сказать, в совершенстве, так что местный учитель русского языка и словесности нередко ставил ее, еврейку, даже в пример иным ученицам чисто русского происхождения. Писать по-русски было спокойнее: как-нибудь случайно попавшись эта тетрадка на глаза бабушке, не понимающей по-русски, всегда можно с успехом «отвертеться», что это, мол, ученические записки по какому-нибудь научному предмету.
Вообще же, для избежания контроля бабушки, самое лучшее — держать Дневник между своими старыми ученическими тетрадками и вытаскивать его на свет Божий лишь ночью, когда уже вполне безопасно можно и читать и писать.
Старухе никогда и в голову не придет следить за внучкой по ночам и самолично справляться, что такое делает она в своей комнате: раз улеглась старуха в постель, она уже не расстанется до утра с нежащими объятиями своих мягких и теплых пуховых бебехов.
Но на этот раз Тамара скорее по привычке, скорее машинально, чем сознательно взялась за свою заветную тетрадку. Мысли ее были далеко от всяких «записок» и дневных впечатлений и еще дальше от потребности записывать их сегодня. Именно сегодня-то она и не могла бы записать, ровно ничего, потому что не чувствовала себя в состоянии на такое дело. Ей просто надо было как-нибудь и над чем нибудь убить ненавистное время, которое, кажется, будто нарочно длится теперь так бесконечно долго. Весь вечер она притворялась до последней возможности, желая казаться как можно спокойнее, чтобы, Боже сохрани! — никому не подать ни малейших подозрений; весь вечер томилась она внутренней тоской ожидания, которого тайная причина понятна и сердечно близка была только ей одной, томилась нетерпением и досадой на этот скучный, бесконечный вечерний стол с его песнями и поучениями, и хотя до условного, ей одной известного часа было еще далеко, тем не менее Тамара изнывала внутренне. Ей казалось, что вся эта пятничная обычная процедура, со всеми ее шабашевыми обрядами и тонкостями никогда, никогда не кончится, что проповедь ламдана затянется в бесконечность, и она, бедная Тамара, поневоле просрочит, пропустит свое условное время.
А тут еще этот противный Айзик.
Как странно, как дерзко вел себя в отношении ее сегодня этот ничтожный, но заносчивый мальчишка, этот бедный, из милости призренный, дальний родственник ее деда! И неужели же смеет он, жалкий еврейчик, мечтать, чтобы она, миллионная наследница своего отца (не говоря уже о громадном и ей одной достающемся состоянии деда), чтобы она, девушка, получившая светское образование в России и докончившая его за границей, чтобы она, Тамара Бендавид, кровная аристократка, ведущая свой род ни более, ни менее как от самого царя Давида, вдруг сделалась женой какого-то Айзика Шацкера!.. Положим, почему бы и нет, если бы этот Айзик, некогда друг и товарищ ее детства, серьезно ей нравился; но в том-то и дело, что Айзик никогда, решительно никогда ни на одну минуту не нравился ей сердечным образом, хотя они и играли когда-то вдвоем в жениха и невесту, но… это было так давно, это были одни лишь детские игры, детские глупости. И после этих ребяческих глупостей Тамаре довелось увидеть так много «света», ближайшим образом познакомиться с этим «светом» за границей, войти в него не только равноправным, но уважаемым «имущественным» членом, довелось еще в Европе вкусить и познать все сладости роли «миллионной невесты», что конечно не какой-нибудь жалкий, безвестный гимназист Айзик Шацкер осмелился бы мечтать о праве на ее сердце и руку. Какая смешная, какая жалкая идея — быть женой Айзика Шацкера! Нет, Тамара любит не Айзека, ее идеал не тот, совсем не тот!
Не в здешнем, не в жалком еврейском мире какого-то жидовского города Украинска кроется этот заветный ее идеал, хотя временно и проживает он в этом самом Украинске… Этот человек совсем иного склада, иного мира, иного общества, и вот его то гордо называть пред всеми своим мужем — о, какое это было бы блаженство, какая завидная доля… Подобные идеалы она иногда встречала только на Западе, в Европе, и вдруг точно такой же нежданно-негаданно является здесь, в Украинске! Кто бы мог ожидать этого, но… так случилось. К нему, к этому желанному человеку летят теперь все помыслы, все чувства Тамары, и летят затаенно от всех, потому что ни дедушка, ни бабушка, как добрые евреи, никогда не одобрили бы, никогда не снабдили бы своим благословением подобный брак, — разве уж что-нибудь особенное, выходящее из обычного ряда их установившейся еврейско-общественной жизни и крайне льстящее их самолюбию подвигло бы их на согласие; но ничего такого и быть не может. Тем не менее, вопреки всем традициям и взглядам, и чувствам своих ближайших родственников, Тамара любит, Тамара увлечена; без их согласия и разрешения. Что изо всего этого выйдет — она не знает, она не думает, она почти вовсе не задается этой мыслью: она увлечена подхватившим ее потоком первого горячего чувства: в девятнадцать лет ей слепо кажется и слепо верится, будто все это счастливо устроится как-нибудь так, само собой, к общему благу, как ее самой, так и бабушки, и дедушки, и всех, всех на свете, и что в конце концов все будут довольны и счастливы, — счастливы потому, что прежде всего и прежде всех будет счастлива она, сама Тамара. Но этот Айзик! Но эти его выходки за нынешним ужином, выходки, понятные только ей одной!.. Надо его остерегаться: он, кажется, догадывается, кажется, подозревает что-то… Но не все-ли равно! Ведь Айзик в нее влюблен, ведь ему в сущности надо только немножко ласки, а для самой Тамары — немножко уменья повести себя с Айзиком, и тогда он будет слеп! Не надо только разбивать его радужные надежды. Но не в этом главное дело. А вот, — скоро ли заснет дедушка?.. Бабушка, обыкновенно, засыпает скоро и крепко, бабушка не помеха, но он, этот несносный, добрый дедушка, — он имеет привычку долго и громко молиться на сон грядущий и иногда страдает бессонницей. Впрочем, сегодня, благодаря проповеди ламдана, кажется, и дедушка хватил лишний стаканчик, — значит, надо думать, бессонница не угрожает ему этой ночью.
Только удалясь в свою комнату, Тамара перестала притворяться. Только здесь, наедине сама с собой, могла она наконец дать волю своим действительным чувствам, не опасаясь ни взглядов, ни расспросов заботливой бабушки. Она была крайне взволнована; ее била лихорадка, сердце колотилось и замирало в груди ноющим беспокойным ощущением, в которoм боролись между собой и страх, и ожидание. Лицо ее было ледно, руки дрожали. Нетерпеливо взглядывала она на часы, всматривалась сквозь раскрытое настежь окно в глубину тихого, темного сада, то чутко прислушивалась ко внешним звукам ночи и к набожному бормотанью дедушки, внятно доносившемуся до нее в тишине сквозь стену смежной комнаты.
Дедушка творил свои последние молитвы на сон грядущий.
— «Не спит, не дремлет страж Израиля!» — возглашал он трижды. — «На Твое спасение уповаю, Боже! Уповаю, Боже, на спасение Твое! Боже, на спасение Твое уповаю!»
— А, дедушка уже «лишуосхо» произносит! — мысленно сказала себе Тамара, с некоторым напряжением уха прислушавшись к застенному бормотанию. — Теперь, значит, остается только «Бешейм», «Ригзу» и «— Адон-олом». Слава Богу, скоро конец!
— «Во имя предвечного Бога, Бога Израилева!» — взывал между тем Соломон Бендавид! — «Одееную меня Михаэль, ошуюю Габриэль, предо мной Уриэль, в тылу у меня Рафаэль, а надо мной, над изголовьем моим Дух Божий, все величие Господне!»
Но прошло еще минут семь, прежде чем дедушка произнес заключительные слова молитвы «Адон- олом»: «Господь со мной, никого не боюсь».
В это самое время в саду, под окном Тамары, послышался вдруг шорох ветвей и хрустнула сухая ветка,