— Н-да, это так кажется; но ведь кагалы очень богаты. И потом это принятие православия… — продолжала игуменья. — Вы знаете, ведь оно нередко выходит у них из побуждений очень мутных: один еврей, например, недавно еще крестился четыре раза в разных епархиях ради того, что ему за это каждый раз дарили от тридцати до пятидесяти рублей вспоможения.
— О, нет, в данном случае ничего такого и быть не может! — поспешил граф разуверить монахиню. — Напротив, эта девушка имеет свои собственные богатые средства, которыми могла бы даже служить на пользу разных богоугодных целей… Это ей ничего не стоит…
Серафима поморщилась: в последних слова Каржоля ей заподозрилось как будто некоторое намерение соблазнить ее на согласие возможностью хорошего вклада в ее обитель со стороны будущей неофитки.
— И кроме того, — продолжала она, как бы вовсе пропустив без внимания его слова, — если тут и нет иногда прямого расчета на «гешефт», то к крещению очень часто прибегают в расчете как на спасительное средство люди порочные, неблагонадежные… Уж тут так и гляди, что он либо в чем- нибудь жестоко провинился перед своей общиной, даже какое-нибудь преступление сделал, либо же ищет себе в христианстве просто ширму, чтоб удобнее проживать, где ему вздумается и легче обделывать свои темные делишки.
Каржоль, конечно, поспешил протестовать и против этих последних предположений игуменьи, убеждая и доказывая, что его прозелитка вовсе не из таких, что она достаточно хорошо ему известна и он может даже поручиться, чем угодно, что ее влечет к Христу не какой-либо расчет, а одно лишь искреннее глубокое убеждение.
— Может быть… Охотно готова вам верить, — сказала ему на это Серафима. — Но если оно так, то для меня тем хуже…
Каржоль на это только выпучил на нее глаза с видом удивления и вопроса.
— Да, тем хуже— подтвердила игуменья. — Чем чище побуждения прозелитки, тем цепче ухватываются за нее и родные, и кагал, чтобы вырвать ее у нас и возвратить еврейству. Тут сейчас же пойдут у них разные доносы, жалобы, кляузы… начнут нас со всех сторон и от разных властей бомбардировать запросами, поднимутся переписки и отписки… А сколько сплетен и дрязг еще при этом!.. Боже мой!.. Я уже знаю все это, испытала достаточно и потому, сознаюсь вам, всячески избегаю этих еврейских прозелиток… От них обитель каждый раз только покоя лишается на несколько месяцев!
— Пусть так, — со вздохом согласился Каржоль, — конечно, все это крайне… крайне грустно и даже прискорбно, но… мать Серафима! — попросил он вдруг тем особым интимно дружеским тоном, дескать «для меня!», на который обыкновенно не ожидается отказа. — Сколь ни тяжело вам, но уж на этот-то раз (только на этот!) не откажите, Бога ради!.. Сделайте маленькое исключение… Принесите такую жертву в последний раз, не откажите принять эту девушку… Ей-Богу, хорошая девушка! Я бы не стал и просить иначе!.. Вы этим делаете такое доброе дело, за которое, конечно, и в сей, и в будущей жизни… Бога ради!..
— Нет, граф, — убедительно, тоном просьбы перебила его мать Серафима, — избавьте меня, если возможно, от этого нового бремени… Обратитесь лучше к преосвященному, к губернатору, к супруге начальника края, к кому знаете, но только не ко мне, Бога ради!
— К сожалению, — заявил Каржоль, — это дело не терпит ни малейшего отлагательства, Ей надо дать немедленно же приют, успокоить, укрыть ее… Она, говорю вам, только что сейчас убежала из дома… Оставить ее у себя я не могу, это ее скомпрометирует, а она девушка честная, вполне достойная, образованная… Она ищет христианства, повторяю, не из выгод, а по глубокому убеждению… Церковь не вправе отказывать стучащимся в ее двери!.. Мать Серафима! — воскликнул он наконец, от всей души и для большей экспрессивности стискивая самому себе руки. — Ведь это же ваша миссия, ведь вы для этого сюда и посланы. Во имя Христа Спасителя заклинаю вас!.. Молю вас как христианку, как женщину, не откажите!.. Не оттолкните эту несчастную!.. Подумайте, куда же ей, бедной, деваться?.. Отказать вы не можете, это было бы бесчеловечно!
Каржоль говорил горячо, с убеждением и даже со слезами.
Игуменья начала несколько сдаваться.
— Право, уж и не знаю, — раздумчиво разводя руками и видимо колеблясь в душе, говорила она. — Я бы, поверьте, от всего сердца… мне самой очень жаль… Конечно, наш долг, но… если бы она еще была совершеннолетней или из другого какого места, а то ведь она здешняя, не так ли?
— Да. она здешняя, — подтвердил граф.
— Гм! Ведь это значит, кагал сегодня же спохватится, не успеешь и мер никаких принять.
— Но ведь сегодня шабаш, — напомнил Каржоль.
— Это ничего не значит. Для такого дела они и шабашом поступятся, закон разрешает… У нас однажды уже было такое дело, и как раз в шабаш. А кто такая? — спросила Серафима. — Фамилия её как?
— Тамара Бендавид, — объявил граф с некоторой, затаенной впрочем, неохотой и колебанием, опасаясь, как бы из этого не возникло еще новых препятствий.
— Бендавид? Ни за что! — энергически воскликнула Серафима, отрицательно простирая вперед свои руки, словно бы желала этим жестом защититься или оттолкнуть от себя нечто. — Ни за что, граф! И не просите… Все, что угодно, но этого я вам никогда не сделаю… Ни за что на свете! Ни под каким видом!
— Но отчего же?.. Отчего? — повторял Каржоль, пораженный и смущенный непреклонной решительностью этого отказа.
— Будь еще это какая-нибудь простая, бедная евреечка, — продолжала Серафима, — будь она сирота, бездомная, я бы, пожалуй, и согласилась. Но внучка известного богача… О, вы не знаете, что тут подымется! Вы и представить себе не сможете!.. Тут уже не только все здешние евреи, а и в Петербурге, и за границей поднимут гвалт, пустят в ход разные влияния, клевету, интригу…
Тут сейчас явятся все эти адвокаты разные, корреспонденции, статьи газетные; выйдет целый скандал для нашего монастыря… И Бог знает, как еще взглянут на все это там, свыше, в Петербурге? Да, Боже мой, тут и не оберешься самых ужасных дрязг, и грязи, и неприятностей!.. Нет, граф, извините, но… я вынуждена отказать вам самым решительным образом.
— Но что же теперь делать этой несчастной! — воскликнул глубоко огорченный и взволнованный Каржоль. — Войдите в ее положение: домой вернуться нельзя; ей и говорить об этом нечего, она не согласится. Что ж остается ей?.. С моста да в воду?.. Подумайте!
Серафима, не находя слов ответить что-либо, только плечами пожала как-то неопределенно.
— И вы, христианка, монахиня, — укоризненно продолжал граф, — вы являетесь такой эгоисткой! Простите, я поневоле говорю, быть может, резко, но неужели же вы в самом деле настолько предпочитаете ваше собственное спокойствие, что решаетесь равнодушно закрыть глаза на ужасную судьбу беспомощной девушки, обрекая ее тем самым, быть может, на самоубийство!.. Если молчит в вас сердце, то рассудком хотя бы пощадите достоинство вашего сана!
Всю эту горячую и даже дерзкую речь монахиня, сверх ожиданий самого Каржоля, выслушала довольно хладнокровно, с подобающим смирением.
— Упреки ваши, граф, быть может, и справедливы отчасти, — проговорила она очень сдержанным тоном, — но что же делать, если печальный опыт наш неоднократно был таков, что мне поневоле приходится вам отказывать. Что же с этим делать, если у нас и христианский долг, и сан, духовные дела, и все на свете облечено в такой стеснительный чиновничий формализм!..
— Поезжайте к преосвященному, — посоветовала она Каржолю, — объяснитесь с ним, попросите его, пусть он пришлет мне формальную бумагу, предписание что ли: это, по крайней мере, будет мой оправдательный документ, и тогда я приму вашу protegee тотчас же… Я сделаю все, что возможно к ее пользе и благу, но принять ее так, как вы теперь предлагаете, этого я, извините, несмотря на всю тяжесть ваших горьких и справедливых упреков, решительно не могу… Не могу, граф!
И мать Серафима сделала легкий, исполненный скромного достоинства поклон, давая тем понять Каржолю, что аудиенция ее кончена.
Каржоль замялся было, чувствуя, что почва как бы ускользает из-под его ног и не зная, что предпринять ему. Выйти из стен монастыря вместе с Тамарой теперь, когда город уже проснулся, окончательно невозможно: это погубило бы все дело.
Но раздумье графа продолжалось не более одного мгновенья.