молоды, это может пройти, и тогда, почем знать, — быть может, вы не раз еще и горько раскаетесь в своем шаге… А его ведь уже не поправишь!..
— Нет, не раскаюсь, — уверенно и твердо сказала Тамара, подняв на игуменью открытые, ясные глаза. — Не раскаюсь. Я вполне знаю, что делаю, знаю, что мне предстоит, и… тем не менее… решение мое бесповоротно.
— Вы так думаете… Но, во всяком случае, причина кажется мне слишком еще недостаточной, — возразила Серафима. — Я не спрашиваю вас, — продолжала она, — кто именно избранник вашего сердца и охотно готова верить, что это человек, достойный во всех отношениях — да иного отзыва о нем с вашей стороны, конечно, и быть теперь не может, — но из ваших слов я вижу, что вера Христова не есть для вас цель сама по себе; вы избираете ее лишь по необходимости, как средство к достижению ваших личных влечений, и то потому только, что между этими влечениями и их предметом стоит препятствием церковный и гражданский закон, которого нельзя обойти иначе, не так ли?
— Нет… простите меня, но не совсем так, — убежденно возразила Тамара. — Из-за одних только своих влечений я еще не решилась бы переменить веру, если бы у меня не было внутреннего убеждения.
— А, это другое дело! Внутреннее убеждение… Но, извините меня, откуда в вас могло взяться такое внутреннее убеждение? Ведь чтобы убедиться, надо сначала хорошо узнать то, в чем убеждаешься. Чтобы сказать себе «эта вера лучше моей», надо сперва изучить и ту, и другую, надо исследовать, сравнить их основания, а это такая задача, что едва ли она под силу такой молодой девушке. Да и где у вас средства на это?
— Средство тут одно: Евангелие, и других мне не надо, — спокойно и просто ответила Тамара. — И разве те евангельские женщины, что стояли у креста на Голгофе, были ученые? — продолжала она. — Разве они сравнивали, изучали? — Они просто слышали слова Спасителя и уверовали сердцем.
Такой ответ поразил Серафиму. Ничего подобного она не ожидала от «современной» еврейской девушки и потому невольно остановила на ней удивленный взгляд.
— А вам знакомо Евангелие? — спросила она.
— Да, знакомо. Мне дал его однажды человек, которого я люблю. Это было еще на первых порах нашего знакомства. Я заинтересовалась Евангелием, сначала не более как и всякой «запрещенной» книжкой, — то есть запрещенной для еврейки, потому что в еврейском кругу сочли бы крайне предосудительным для женщины такое чтение. Я стала читать по ночам, запершись у себя в комнате, и тут неожиданно раскрылись мне такие идеи, такие истины, которые перевернули весь мой внутренний мир…
Серафима продолжала смотреть на нее все тем же удивленным взглядом, в котором, однако, затеплилась теперь тихая внутренняя радость христианки, нежданно обретшей «душу живу» там, где и не чаяла.
— Кроме того, — продолжала Тамара, — первое детство свое провела я за границей, затем воспитывалась в русской гимназии; подруги у меня все русские, я постоянно бываю в их обществе, и все это настолько сблизило меня с христианами, с их жизнью и обычаями, что переход в их веру вовсе не кажется мне чем-то чудовищным… Наконец, должна вам сказать еще и то, что я, богатая наследница моих родных, навсегда лишаюсь с обращением в христианство всего, всех своих материальных средств и благ, и тем не менее я все-таки решаюсь, я знаю на что иду… А после моего побега к вам, назад мне уже нет возврата, хотя евреи, по всей вероятности, и будут добиваться этого. Но для чего? Чтобы вконец измучить меня нравственно… Еврейство никогда не простит мне этого поступка; в его глазах на мне уже лежит самое позорное клеймо, и если вы меня теперь отвергнете, что же мне останется?!.. Самоубийство?
— Господь с вами, дитя мое, что это вы говорите! — издали перекрестила ее Серафима. — Отвергнуть вас я не могу, раз вы уже мною приняты, Я хотела только немножко ближе познакомиться с вами, узнать ваши побуждения, душу вашу, чтобы знать, за кого я стою и как стоять мне, потому что тут без борьбы не обойдется, я это предвижу.
— Душу мою — задумчиво повторила Тамара. — Душу мою я от вас не скрываю и не хочу скрывать. Все, что я думала, все, что я перечувствовала, все это вот здесь, в этой тетрадке.
С этими словами она взяла с подоконника свой «Дневник».
— Тут все… вся моя жизнь, вся задушевная исповедь… Хотите знать ее, возьмите и читайте… Я не таюсь пред вами, я вся тут, как есть, — худа ли, хороша ли — судить не мне. Примите это как мою исповедь, я прошу вас об этом.
— Благодарю вас за доверие, — сказала с некоторым внутренним колебанием Серафима. — Но только зачем же это? До чужих мирских тайн я не хочу касаться, а чтоб узнать вас, так ведь это я могу гораздо скорей из простой, откровенной беседы… То, что мне нужно было знать, я уже знаю, и с меня довольно.
— Господи Иисусе- Христе, Сыне Божий, помилуй нас! — раздался пз коридора встревоженный голос келейницы Натальи, сопровождавшийся осторожным стуком в дверь.
— Аминь, — ответила игуменья на этот обычно условный, по монастырскому уставу, предваряющий возглас, и вслед за тем запыхавшаяся послушница вошла в келью.
— Матушка! Беда у нас чуть не случилась, — доложила она, остановясь у двери и отдавая игуменье, по уставу, поясной поклон со сложенными ниже груди руками.
— Что такое? — серьезно сдвинула брови Серафима.
— Евреи ломятся во святые ворота… целая толпа… камнями швыряют во двор через стену… в сторожке стекла вышибли… А одним булыжником старицу Агнию чуть-чуть в висок не хватило.
Игуменья вскользь взглянула на Тамару. Та мгновенно вся побледнела и глядела на нее глазами, полными испуга, мольбы и тревоги, Углы губ её заметно вздрагивали от нервного грепета.
Ворота заперты? — спросила Серафима келейницу.
— Все на запоре, как сами давеча приказать изволили, и святые и чернодворские.
— Ну, так остальное до нас не касается; это дело мирской власти, — спокойно сказала игуменья. — Да передай еще всем старицам и сестрам, что я прошу их не ходить пока по двору, а сидеть по своим кельям.
— Будьте покойны, дитя мое! — ободрила она Тамару, подымаясь с места. — Тревожиться тут нечего: сюда они ни в каком случае не доберутся, и все это, я уверена, кончится сейчас же… их разгонят. А что выдать вас, я никогда не выдам, — подтвердила монахиня твердым тоном. — Никогда! Так это и знайте!.. Никто как Бог! Будем мотаться и надеяться, что все устроится к лучшему.
Тамара без слов ответила ей одним только глубоко благодарным взглядом.
— Хотите читать или рукодельем каким заняться, так я могу прислать вам книг и работу, — предложила, уже стоя в дверях, Серафима.
Успокоенная девушка охотно изъявила свою готовность на все, что ей будет указано, и монахиня, ласково кивнув ей головою, скрылась за дверью в сопровождении своей келейницы.
XVII. ИЗ «ДНЕВНИКА» ТАМАРЫ
Оставшись одна и взволнованно ходя мелкими шажками по комнате, Тамара некоторое время не могла совладать с хаосом внезапно взбудораженных в ней мыслей, впечатлений и ощущений; чувствовала только, что теперь ей в одно и то же время и хорошо, и жутко, — так хорошо и так жутко, что плакать хочется, — и что сердце переполнено радостным умилением и щемящею болью какой-то. Впечатления беседы с. Серафимой смешивались в ее душе с мыслью о доме, о покинутых стариках и с потрясающими ощущениями, только что испытанными ею при известии о ломящихся в монастырь евреях. С одной стороны ярко представлялись ей вся величавая в своей простоте фигура Серафимы, строгий и в то же время сердечный, прямо в душу проникающии тон ее речей, спокойно твердая сила и точно целебно- успокаивающее веяние на душу ее простых, бесхитростных слов, ее сдержанные, но прямо бьющие в цель вопросы, ее тихая приветливая улыбка и эта удивительная манера держать себя, где, при всей простоте, невольно, сами собою сказываются прирожденное благородное достоинство и порода, где под суровою