его атмосферы, пропитанной «хозяйским клубом», Сычуговыми и Закаталовыми, граф даже приказал камердинеру сдать свою городскую квартиру и перебраться с чемоданами и датским догом на завод, — пускай-де ничто не напоминает о нем в этом противном городе! Долгое время он решительно не хотел видеть никого постороннего, кроме своих рабочих и служащих при заводе. Каждый новый посетитель, вроде станового, волостного старшины или приходского батюшки, невольно заставлял его как-то съеживаться внутренне и глядеть на гостя подозрительными глазами, — уж не пожаловал ли, мол, и ты полюбоваться, каков я стал после скандала?

Впрочем в замкнутом одиночестве Каржоля оказалась со временем и своя целительная сторона. Оно скорее, чем в городе, с его сутолокой и сплетнями, помогло ему придти в себя и успокоиться. Здесь он чувствовал себя, как говориться, «на лоне природы», куда не доходили до него никакие раздражающие слухи и вести, так что, с течением времени, мало-помалу улеглось в нем и это чувство подозрительной недоверчивости к посторонним посетителям. Но беда в том, что, вместе с этим успокоением, Каржоль стал как-то апатично равнодушен ко всему — и к делу, и к людям. Не только в «чужое место» не тянуло его более, но и в заводские помещения стал он заглядывать все реже и реже; конторские книги тоже подолгу не проверялись им и вообще все дело, несмотря на его личное присутствие, велось спустя рукава и шло через пень в колоду. Компаньон Гусятников пропадал в Москве у Ермолая да в Грузинах с цыганками и в последние месяцы ни разу даже не заглянул на завод, словно бы его не существовало; на письма и телеграммы по целым неделям не получалось от него ответа, и Каржоль понимал, что дело так продолжаться не может. В начале ему казалось даже очень удобным такое беспутство ею денежного компаньона, так как он надеялся, поставить завод на ноги, взять его со временем за себя одного на льготных условиях; но на практике оказалось совсем иначе. Не будучи сам специалистом дела, граф мало- помалу очутился в руках своего техника и мастеров и чувствовал, что они обстоятельно надувают его; но как проверить и уличить их, — на это не было у него ни сноровки, ни знания. Да и сам он потерял теперь всякий «смак» к этому делу. Оно не интересовало его более, потому что после подневольной женитьбы — какой смысл оставался для него в работе, долженствовавшей, по первоначальному плану, дать ему капитал на выкуп документов у Бендавида и средства на процесс за миллионное наследство Тамары, тотчас же вслед за браком с нею! Все эти планы разрушились, стало быть, что же? Оставаться всю жизнь чем-то вроде старшего приказчика у господина Гусятникова?! — Но пока ничего другого, даже в отдаленной перспективе, не представлялось Каржолю. Жил он теперь так, что день да ночь, сутки прочь — и слава Богу, жил, стараясь не думать о будущем и ничего больше не желая и не ожидая от жизни. Так, по крайней мере, самому ему казалось в то время. Он, видимо, начал опускаться и даже о собственной наружности и костюме не заботился более.

Мордка Олейник одно время совсем было потерял его из виду и ничего не мог корреспондировать в Украинск дядюшке Блудштейну, кроме того, что живет-де Каржоль, как слышно, на заводе, никуда не показывается и что там делает, — неизвестно. Но для Блудпггейна вопрос о том, что именно граф делает, и был всего интереснее. Оставил ли он окончательно свои намерения насчет Тамары? Не затевает ли втихомолку опять какую-нибудь каверзу? Может, он, и без женитьбы на ней, подуськает ее искать судом своих прав и капиталов и станет тайком помогать ей? Хотя и трудно допустить чтобы такая штука удалась ему, но — как знать, чего не знаешь?.. Осторожность не мешает, наблюдение, до поры до времени, все еще необходимо. — В силу таких соображений дядюшки Блудштейна и его новых инструкций, Мордка Олейник, в одно ноябрьское утро явился вдруг на завод к Каржолю, с которым до тех пор лично совсем даже не был знаком, и сразу попросил у него для себя место приказчика, или иное какое, — на что милость его графская будет, — «абы только хлеба кусочек кутить». Тот объявил ему, что мест свободных нет и что вообще без залога он на места по заводу никого не принимает.

— Но и каково таково залогу?!.. И на что вам залог?.. Я сам за себя буду залогом, — возражал ему Мордка. — И места же у вас не казенные, — абы только воля ваша была, а место для бедного человека всегда сделать можете… А может, я вам буду еще очень даже полезный, затово что я все знаю и все могу, каково дела не спросите, я все могу…

Ничего не подозревавший Каржоль сначала было не хотел брать его, просто как жида, и тем долее, когда прочел в его билете, что он из обывателей города Украинска, — тут уже против Мордки оказался и личный «зуб» Каржоля на всех украинских жидов вообще. Мордкино дело казалось совсем уже «швах», но Мордка пристал к Каржолю так слезно и канючил у него себе место так назойливо и убедительно, говоря, что он «все может», и сопровождая свои просьбы такими уморительными ужимками, подмигиваниями и вздохами, что в конце концов тому стало и противно, и смешно, и жалко глядеть на этого несчастного еврейчика. Каржоль давно уже не знал, что такое улыбка на своем лице, а Мордка, с его уморительною мимикой, впервые заставил его рассмеяться. Это был признак очень утешительный в пользу Мордки. Кроме того, графу пришла еще мысль, нельзя ли будет со временем через этого еврея навести в Украинске справки насчет своих векселей? — Идея показалась ему «подходящей», и он решил себе (черт с ним! один еврей куда ни шло!) — оставил Мордку при заводе в должности… ну, хоть второго помощника у старшего конторщика. А Мордке только этого и нужно было.

Проползя на место ужом, Мордка через несколько времени мало-помалу оперился, вкрался в доверие к Каржолю, показывая ему вид бескорыстной преданности интересам его дела и кармана, нашептывая порою на техника, конторщика и мастеров и, вообще, подкупая его своей, на все готовой, услужливостью. Он даже сумел сделаться для графа необходимым развлечением — отчасти, как собеседник, отчасти как шут, — среди однообразия и скуки заводской жизни зимою, в глуши и в ближайшем соседстве с деревней, из которой все взрослые мужчины и девки обыкновенно уходили на заработки в Кохма-Богословск, по фабричному делу. Достаточно же оперившись, Мордка Олейник не замедлил открыть в, своем новом гнезде гешефтмахерскую деятельность. Под сурдинку, негласным образом стал он снабжать рабочих деньгами под залог вещей и на хороший «пурцент»; затем под величайшим секретом начал продавать им беспатентную водку, хотя и разбавляемую им водой, но сдабриваемую для крепости перцем и отчасти табаком; продавал также по мелочам фабрикованный чай пополам с капоркой — продукт успешно производимый его сородичами в Кохма-Богословске, сахар и мыло, махорку и свечи, даже красный товар из бракованных кусков, и гармоники. Делалось это даже с разрешения Каржоля, которого Мордка успел уверить, что для рабочих гораздо выгоднее покупать все необходимые им вещи на заводе, у себя дома, на книжку в счет заработной платы, чем шататься за ними в город. Умолчал он перед графом лишь о негласной продаже фабрикованной водки и негласной кассе ссуд; но тому, по мнению Мордки, и знать этого не следовало. — «Зачэм?!» Таким образом, почти незаметно открыл Мордка при заводе свою собственную лавочку, а затем, мало-помалу распространил свою коммерческую, ростовщичью и негласно-корчемную деятельность не только на соседние селения, но и на всю ближайшую округу. Он как клещ присосался к этой местности, обеспечив себя, разумеется, «хорошими отношениями» с местной полицией (для Мордок, вообще, это никогда не лишнее) и уже через какие-нибудь три-четыре месяца почувствовал под собой, до известной степени, твердую почву. Не было на заводе того рабочего, а в округе той мужицкой семьи, что не состояли бы так или иначе в долгу у Мордки, считая его при этом еще необходимым, золотым человеком, с которым очень сподручно иметь дело. Сделалось это как-то само собой, необычайно быстро и, в то же время, почти незаметно. Каржоль был им доволен, дядюшка Блудштейн тоже, потому что получал от него теперь, время от времени, самые обстоятельные и успокоительные корреспонденции, — и Мордка во всех отношениях чувствовал себя благополучнейшим евреем в местности, совершенно недозволенной для еврейской оседлости. Но с легальной стороны Мордка был чист: он и не покушался на прочную оседлость — он только «ремесленник», «интеллигент», служащий при своем деле, как «шпициалист», на заводе, а к тому же и билет у него такой, что дает ему право на проживательство вне пресловутой «черты».

Но если дела Мордки Олейника шли в гору, то дела завода все более и более спускались по наклонной плоскости, так что не оставалось ничего, как только ликвидировать их поскорее. Купцу Гусятникову, прожигавшему унаследованные капиталы, было все трын-трава: не удалось, так и побоку! ликвидировать, так ликвидировать, только с одним условием, чтобы ему не приплачивать к этому делу ни копейки. При этом последнем условии, Каржоль очутился в очень неприятном положении. Дело и самому ему надоело по горло, и он рад был развязаться с ним; но беда в том, что за уплатой всех, к счастью, не особенно еще крупных, долгов да расчетом всех рабочих и служащих, по распродаже всего заводского инвентаря и недвижимого имущества, по расчету графа, в собственном его бумажнике должно остаться всего на все лишь триста с небольшим рублей, и впереди — ровно ничего определенного. С таким капиталом далеко не уедешь, а

Вы читаете Тамара Бендавид
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату