— Вы в состоянии сесть на лошадь? — спросил граф Аполлона.
— Не знаю… надо попробовать.
— Мы вам поможем, а пока… Нельзя ли чем-нибудь перевязать его рану? — обратился он к мистеру Пробсту.
— Oh, yes! — отвечал запасливый англичанин и тотчас же достал из походной кожаной сумки свернутый бинт и пиналь с кровоостанавливающей ватой.
С помощью болгарина они разоружили и расстегнули улана и кое-как сделали ему перевязку, затем поставили его на ноги и подняли на руках в седло, на лошадку Каржоля. Аполлон невольно закричал при этом от мучительной боли, однако же нашел в себе достаточно еще энергии и силы воли, чтобы перенести здоровую ногу через круп лошади и кое-как усесться в седло. Зубы его стучали от нервной лихорадки, в теле ощущался озноб. Граф снял с себя осеннее драповое пальто и накинул его на плечи страдальца. Тот молча поблагодарил его признательной улыбкой. Мистер Пробст, вскочив после этого на свою лошадь, стал рядом с Аполлоном, поддерживая его объятием на своей правой руке, а Райчо, с другой стороны, держал его левой рукой под локоть, и таким образом они тронулись с места. Каржоль шел впереди, ведя за повод свою лошадь, озабоченный вопросом, где найти ближайший перевязочный пункт и как бы попасть на кратчайшую к нему дорогу. Шел он по направлению к осадной батарее, в надежде, что там ему всего скорее укажут, что следует, как вдруг, на спуске с возвышенности, увидал какою-то казачка, трусившего рысцой по тропинке. Граф окликнул его и спросил насчет перевязочного пункта, — не знает ли он, как попасть туда?
— А вот, влево, по этой самой дорожке, — указал каик, — у фонтана, так прямо и придёте, — тут и двух верст не будет.
Граф сказал ему «спасибо» и пошел в указанном направлении.
Странное, незнакомое доселе чувство наполняло теперь его душу; странные, смешанные мысли вертелись в голове. Урывками вспоминались ему Украинск, «благотворительное гулянье» Мон-Симонши в городском саду и первая встреча его с Ольгой, и этот самый Аполлон Пуп — за ней, в глубине киоска, мрачный, молчаливо ревнующий его к Ольге и молча ненавидящий его за Ольгу еще в те времена, с самой первой их встречи… Затем мелькнули воспоминания о городе Кохма-Богословске, вспомнилась эмансипированная судьиха с полицеймейстером Закаталовым, и опять Аполлон Пуп, готовый по первому слову Ольги, не рассуждая, подставить за нее свой лоб на дуэли или даже просто убить его, Каржоля, как собаку… Припомнились горькие минуты своего насильственного венчания с Ольгой, и жуткие, оскорбительные сцены всего того вечера, темная сельская церковь, и опять, опять все тот же Аполлон Пуп, молча торжествующий с венцом в руке над Ольгой… А этот вчерашнии его презрительно насмешливый взгляд, при встрече за завтраком? Все это мелькало теперь в воспоминаниях Каржоля, и все убедительно говорило ему, что этот уланский поручик — его инстинктивный враг, с самой первой встречи и до последней, может быть, минуты. «Какая судьба, однако», — думалось ему среди этих воспоминаний, — «какой удивительный случай!» И нужно же было, чтобы не кто другой, а именно он наткнулся на этого несчастного, беспомощного и помог ему, — ему, врагу своему, и — как знать! — быть может, даже любовнику женщины, носящей его имя. И вот, он ведет теперь за повод его лошадь. Какая ирония судьбы! И зачем он остановился над ним, в этих кустах, когда мог бы проехать мимо, оставив его на произвол судьбы, — ведь ему все равно умирать-то, там ли, в кустах, или в госпитальном шатре! Не выживет, нет! Что же, тем лучше, одним врагом меньше, — и одним ударом больше для Ольги, если точно они так близки. Но поймав себя на этой эгоистически гадкой мысли, Каржоль поспешил отогнать ее, с укором самому себе. «Радоваться смерти, — ti quelle infamie! Это недостойно порядочного человека! Нет, Бог с ним, пускай живет себе! Почем знать, может, и выживет. Но тогда что же это? Я, оскорбленный и ненавистный ему человек, являюсь вдруг его спасителем. О, если бы это знала Ольга! Если б могла она видеть его и меня и всю эту картину в настоящую минуту! Граф Каржоль де Нотрек — спаситель Аполлона Пупа!» Но именно мысль, что он спасает своего заклятого врага и, стало быть, поступает великодушно, «еn gentil homme», эта-то мысль и увлекла Каржоля более всего. Она приятно щекотала его самолюбие, и чем больше он думал над этим, тем больше нравилось ему быть великодушным, и именно, в отношении этого самого человека. «Что-то он думает себе в эту минуту? Хватило ли бы у него духу посмотреть еще раз вчерашним язвительным взглядом?» Да, граф был уверен, что отомстил Аполлону за этот его взгляд, и что он вообще мстит ему теперь за все прошлое, и хорошо мстит, — лучше, чем мог бы отомстить в другой раз и при других обстоятельствах, хоть на десяти дуэлях! И Аполлон, казалось ему, должен теперь это чувствовать. Каржолю нравилась эта мысль, он радовался ей и любовался ею, как ребенок красивой игрушкой. Он сознавал, что это поступок человека гуманного и порядочного, и что теперь он нравственно отомщен и удовлетворен совершенно. И, наконец, какую прекрасную страницу доставит весь этот маленький эпизод мистеру Пробсту! Его корреспонденцию, конечно, переведут и прочтут в России… Прочтет, разумеется, и Ольга… Хорошо, пускай-ка прочитает!
С 29-го августа, по распоряжению главноуполномоченного «Красного Креста» сестер Богоявленской общины перевезли с правого русского фланга в центр, за Радищевские высоты, на главный перевязочный пункт, так как, ввиду предстоявшей 30-го числа атаки, там предвиделось наибольшее количество раненых. И действительно, за один только этот день через лазарет центрального пункта прошло около двух тысяч человек, раненых при двукратно неудачном штурме Радищевского редута. При такой массе людей, требовавших немедленной помощи, врачи, фельдшера, санитары и сестры просто сбились с ног, работая без передышки весь день и всю ночь, и под утро уже изнемогали от усталости. Линейки «Красного Креста», телеги русских погонцев и болгарские возы чуть не каждый час отъезжали целыми транспортами с центрального пункта, под прикрытием казаков, увозя в тыловые лазареты сотни раненых, мало-мальски способных выдержать тягости продолжительной перевозки. И все-таки ближайшая местность вокруг лазаретных шатров была еще усеяна множеством сидевших и лежавших людей в ожидании своей очереди к перевязке и отправлению. Всю ночь эти несчастные мокли под дождем и дрогли от холода, несмотря на разложенные для них костры и чай, предлагавшийся каждому. Всю ночь раздавались глухие стоны и предсмертное хрипенье. Шатры были переполнены более тяжело ранеными. Следы крови виднелись повсюду — на земле, на сенниках, подушках и матрацах… Лазаретные служители то и дело сбрасывали в особую яму, позади шатров, ампутированные части человеческого тела, а несколько поодаль десятка два нанятых болгар рыли большие, широкие могилы, около которых рядами лежали скончавшиеся воины. Людям, работавшим при такой обстановке, приходилось совсем забыть про свои собственные нервы. На утро 31-го числа около половины всех раненых за вчерашний день, после оказания первоначальной помощи, было уже отправлено в тыловые лазареты; но вывозные транспорты все еще продолжали свое дело, увозя партию за партией. На центральном пункте мало-помалу становилось просторнее, и хотя санитары все еще приносили время от времени новых страдальцев, отысканных и подобранных ими на полях, но эти приносы были уже не так часты. Ввиду того, что работа несколько полегчала, измученные от усталости сестры вынуждены были, наконец, учредить между собой очередь для кратковременного отдыха, сменяясь через каждве два часа.
Тамара только что ушла было отдохнуть в одну из сестринских палаток, освободившихся из-под раненых, как к ней заглянула сестра Степанида.
— Тамарушка, вы спите?
— Нет, а что?
— Никак, ваш жених здесь, — тихо сообщила ей приятельница, склонясь к ней на сенник, постланный прямо на землю.
— Какой жених? — недоуменно спросила Тамара, вовсе не думавшая в эту минуту о Каржоле и слишком далекая от мысли о возможности его присутствия под Плевной.
— Как какой?! Да граф-то, что в Зимнице был… Как его?
Тамара очень удивилась и даже не совсем поверила.
— Здесь, говорите вы? — быстро переспросила она. — Где здесь? Зачем?
— Привез офицера какого-то, раненого.
— Да не может быть, — усомнилась девушка. — Вы, верно, ошибаетесь…
— Не знаю, только сдается мне, как будто он, насколько помню его… Да вы, лучше, выгляньте сами, и увидите.
Тамара, все еще сомневаясь, поднялась с сенника и поспешно накинула на голову свою форменную белую косынку.