неизгладимое клеймо позора? Не мерещится ли нам все то, что мы будто слышим, видим, читаем? Или наоборот, прошлое было грезой? Галлюцинация, не более как галлюцинация — все то, чем мы утешались и славились еще менее полугода тому назад?! И пленные турецкие армии под Плевной, Шипкой и на Кавказе, и зимний переход русских войск через Балканы, и геройские подвиги наших солдат, потрясшие мир изумлением, и торжественное шествие их до Царьграда — эти необычайные победы, купленные десятками тясяч русских жизней, эти несметные жертвы, принесенные русским народом, эти порывы, это священнодействие русского духа, — все это сказки, миф, порождение воспаленной фантазии… Вот к чему послужила вся балканская страда русских солдат! Стоило для этого отмораживать ноги тясячами во время пятимесячного Шипкинского сидения, стоило гибнуть в снегах и льдинах, выдерживать напор бешеных Сулеймановских полчищ, совершать неслыханный, невиданный в истории зимний переход через досягающие до неба скалы!»
Нигде, может быть, не чувствовалась живее и ближе вся горечь и скорбь этих слов, как в Сан- Стефано и на русских позициях под Царьградом, на виду этих минаретов и купола св. Софии. Нигде не сказывалась так явно перемена отношений к нам со стороны всех этих разношерстных представителей Европы и местных населений, так как именно там, где еще так недавно все они были преисполнены удивления и почтения к русской силе, а теперь глядели на нее, эту силу, с нескрываемой пренебрежительной насмешкой. И все это приходилось терпеть молча, с болью горькой обиды в ежечасно оскорбляемом русском сердце. Дух уныния, озлобленной скуки и апатии все более и более овладевал русскими под Царьградом. Нравственно удушливое положение их становилось невыносимым, — хотя бы домой скорее, что ли, от этого жгучего стыда и позора! — вот каково было всеобщее чувство. Бежать, бежать прочь и дальше от всех этих немых и живых свидетелей вчерашних наших торжеств и подвигов, — вот было общее желание. И с какой завистью гляделось на тех счастливцев, которые могли тогда же совсем уехать в Россию!
К этой мертвящей, томительной скуке и апатии, еще усиливавшейся от продолжительного бездействия и стоянки в нездоровых местностях, присоединились болезни, — болотные лихорадки, сыпной и пятнистый тиф, близкий к чуме. Солдаты ежедневно мерли десятками по госпиталям, русские кладбища позади лагерных позиций все разрастались и разрастались… Жара стояла убийственная. Плохо зарытые болгарами трупы людей и животных на полях сражений, внутри страны, распространяли зловоние и грозили чумой. Кроме строевых учений начальство старалось занимать войска обширными работами на пристанях, по выгрузке различных предметов довольствия, улучшением путей сообщения в районах их расположения, закрытием падали, лежащей по всем дорогам и вблизи селений, и т. п. Но несмотря ни на что, эта двусмысленная неопределенность положения и полная безвестность насчет ближайшего будущего все-таки накладывали на всех и все в русских станах печать унылой скуки, а вести с Запада и в особенности из Берлина плодили глухое раздражение и горечь сдержанной злобы и на чужих и на своих, — «Вот они, наши настоящие нигилисты!»— повторялось тогда на чужбине вслед за Аксаковым, — «Нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий, которые, как и нигилисты вроде Боголюбовых, Засулич и К, одинаково лишены всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства; и те и другие — иностранцы в России!» И действительно, «самый злейший враг России и престола не мог бы изобрести чего-либо пагубнее для нашего внутреннего спокойствия и мира». Берлинский конгресс действительно казался, в особенности там, в Сан-Стефано, «открытым заговором против русского народа, — заговором с участием самих представителей России», этих «государственных нигилистов», как определил тогда и конгресс, и наших дипломатов, Аксаков.
Но что же! Зато Берлин добился своей цели: Россия была временно ослаблена войной, ее расстроенные финансы стали в еще большую зависимость от Берлина, и Франция от нее отвернулась; между ней и Россией возникло недоверие и охлаждение; славяне ускользнули из-под русского влияния; в среду балканских христиан и их молодых государственных организмов, благодаря умышленному их расчленению и нарочно несправедливому определению их этнографических границ, было брошено злое семя взаимной зависти, вражды и будущих раздоров и усобиц, Австро-Венгрия получила подачку за свой позор Садовой и Пражского мира, и естественным образом должна была отныне пристегнуться к Германии, Англия прикарманила Кипр, ограничила Россию в Малой Азии, — и ликующий еврей Беконсфильд возвратился в Лондон истинным триумфатором. «Всемирный Еврейский Союз» — эта новая великая держава — окрылился и расправил свои когти, а «честный маклер» в Берлине потирал от удовольствия руки: Россия получила от него «достойное возмездие за 1875 год: «не заступайся вперед за Францию!»
XXVII. ПРАВДА СКАЗАЛАСЬ
Общая апатия и скука под Царьградом, общее нравственное недомогание, глухое раздражение и недовольство невольным образом отразились и на сестрах милосердия. Пока кипела война, пока совершались все эти изумительные переходы и подвиги и приносились великие жертвы народом и армией, — нравственное настроение сестер оставалось приподнятым на ту высоту, где они являлись олицетворением самоотверженности и героизма; там не было среди них места никакой мелочности, ни дрязгам, напротив, все они единодушно были заняты своим общим великим делом, все великодушно помогали в работе одна другой, христиански носили тяготы друг друга, и в этом дружеском единодушии и в сознании своего святого призвания и долга крылся тот великий стимул, который нравственно облегчал этим женщинам их великие, часто сверхсильные, труды и лишения, побуждая переносить все это бодро и охотно. Но замолкли громы войны, прошли дни подвигов и торжеств, началась долгая, бездейственная стоянка под Царьградом, полная лишь самых будничных и однообразных злоб и забот текущего дня, — сегодня, как вчера, вчера, как сегодня, все одно и то же без малейшего просвета и разнообразия, при полной неизвестности, что будет впредь и долго ли протянется такое скучное положение, — и вот мало-помалу в среде сестер невольно стали обнаруживаться, незамечавшиеся прежде, последствия несходства личных характеров, темпераментов и лет, неравенства в степени образования, развития, разницы их прежних общественных положений, среды и т. п. Житейская, нередко чисто женская, мелочность под влиянием однообразия и скуки в обиходе вступала между ними в свои права, и тут уже начинали разыгрываться в своем мирке мелочные страсти, самолюбия, эгоистические побуждения, — пошли кое-какие взаимные столкновения, неудовольствия друг на друга, мелкая зависть, мелкие дрязги, мелкие сплетни и ссоры, — и вся эта перемена сделалась исподволь, так обыкновенно, просто и незаметно, как самое естественное дело, точно бы так тому и следовало быть.
Добрая доля всех этих мелочей обрушилась и на голову Тамары. Заметилось вдруг, что она хороша собою, — красивее и моложе всех, — чего прежде как-то не замечалось. Заметилось, что она будто бы слишком уже стала заниматься своим скромным туалетом, — зачем, например, завелись у нее эти духи «violette de Раrmе», это тонкое парижское мыло, как будто нельзя мыться обыкновенным яичным или кокосовым! Зачем появились эти маленькие boucles l’amour на лбу и висках? Каждый бантик, черная бархатка на шее, какой-нибудь цветок в волосах, манера носить головную косынку и т. п., — все это относилось на счет ее кокетства, неприличного для сестры милосердия. Заметилось также, что Ахтурин «ухаживает» за ней, да и сама она тоже, кажется, неравнодушна к нему, а это уже прямое бесстыдство — кокетничать с человеком, завлекать его, будучи невестой другого! Вспомнилось, что, как-никак, и все-таки она «жидовка», «из насих», и что, в сущности, она в общине, как говорится, сбоку припека, — чужая, пришлая особа, временная доброволка, сегодня здесь, завтра упорхнула, — не то что настоящая «штатная» сестра милосердия, коренная общница, которая всю жизнь уже посвятила этому делу. А из всего этого, по женской логике, выводилось заключение, что Тамара вообще слишком много о себе думает и ведет себя не так, как прилично бы сестре, не мешало бы-де поскромнее, так как ее ветреность может, пожалуй, компрометировать всю общину. Правда, далеко не все сестры разделяли насчет Тамары такое мнение, но довольно уже было и того, что в их среде образовалась такая «партия», и это тем хуже, что в «партии» оказалась и старшая «сестра», имевшая по своему положению немалое влияние на старушку-начальницу. Пошли разные «шпильки», намеки и даже замечания, поселявшие взаимную рознь и охлаждение между Тамарой и «партией», и все это с течением времени начинало все больше и больше досаждать и надоедать ей, так что нужно было немало самообладания, чтобы подавлять в себе чувство раздражения и сносить