у мадам Бовари было такое прошлое, о котором вспоминать неприлично. Мне больше подходило прошлое Гулливера, хотя не очень нравился Гулливер. Я не мог ему простить, что он сбежал из Лилипутии, бросив на произвол судьбы маленьких лилипутов.
Сестра говорила, что маленьких всегда покидают. Вот и наш папа уехал и не вернулся, не посмотрел на то, что мы маленькие. Хотя ему очень хотелось вернуться, но он не смог. У него не хватило жизни. Мама даже не знает, как мы будем расти без отца. Из нас же неизвестно что вырастет.
В нашем детстве многие дети росли вот так, в неизвестном направлении. У одних отцы сами ушли и не вернулись, у других их насильно увели из семьи. Когда Гулливер ушел от лилипутов, они же не знали, как им расти, до какого роста расти. Может, из семей специально уводят родителей, чтоб дети не знали, куда им расти, и навсегда оставались маленькими?
В детстве мне помогал расти мой друг, враг народа. Он был высокий, крупный человек, и жена у него была высокая, крупная. И как они только помещались в маленькой проходной комнате, от которой враг народа отгородил коридор, чтоб соседи могли ходить, не заходя к нему в комнату? Соседей было много, и им было до того тесно, что рано или поздно кто-то должен был стать врагом народа, чтоб хоть немного места освободить.
Когда мы с мамой приходили к ним в гости, враг народа уводил меня в свой угол, и мы разговаривали, смотрели книжки, играли в шашки, стараясь не прислушиваться к тому, о чем говорят наши женщины. Как будто враг народа не знал, что я ребенок, у них с женой не было детей, и, возможно, он не отличал ребенка от взрослого человека.
Но это единственное, чего он не знал. Не считая того, что он враг народа. Этого он не знал очень долго, и когда за ним пришли, это было для него большой неожиданностью.
После этого мы с ним не виделись уже никогда.
А народ давно забыл, что у него был этот враг. Народ не злопамятный. И зло, причиненное отдельному человеку, он запомнить не может.
Моя сестра в то время читала книжку про французскую революцию. Там почти все были враги народа. Сестра говорила, что наш год состоит из тех же цифр, что и тот, французский. У них был 1793-й, а у нас 1937-й. Только семерку переставить в конец, а остальное так и останется.
Но наш год, говорила сестра, более счастливый. Потому что в нем сумма левых цифр равна сумме правых. А у французского года эти суммы не равны. Поэтому у них во Франции революция кончилась плохо, а наша революция кончилась хорошо.
День рождения
В детстве дни рождения — самые счастливые дни, даже если они холодные, ненастные и сырые. Я знал человека, который родился первого декабря, но любил этот день, как первое мая.
Лично мне с днем рождения повезло, и моя мама считала, что этого достаточно. Зачем праздновать день рождения, если вокруг и так все цветет, не надо ходить в школу, а вместо этого можно сходить на море?
Может быть, мама так и не думала, может, у нее просто не было денег. И она решила, что дешевле искупаться в море, чем устраивать день рождения такому сопляку, как я.
Сестра утешала меня, что семь лет — это не круглая дата, а круглые начинаются с двадцати. Не с десяти, а с двадцати, потому что десять лет сестре уже было, и она это совсем не почувствовала.
Но на этот раз она ошиблась. Потому что вечером пришел дядя Митя и принес целый бидон мороженого. И вместе с ним пришла тетя Хана, которая сама приготовила этот бидон специально к моему дню рождения. И дочка их Нюся тоже пришла, и все они меня поздравили и пожелали долгих лет и счастья в личной жизни.
— Откуда у него личная жизнь? — удивилась мама.
Тетя Хана сказала, что когда-нибудь у меня будет личная жизнь, и хотелось бы, чтоб она была счастливой.
Сестра мне шепнула, что у нее уже есть личная жизнь, но пока в ней нет ничего хорошего.
Потом все ели мороженое, а после мороженого решили пить чай. Но оказалось, что в чайнике не было заварки. Верней, она была, но совсем высохла и даже заплесневела.
Громче всех смеялась мама, потому что ей было стыдно. Хотя дата и не круглая, но можно было заварить чай.
Сахара у нас тоже не оказалось, и от этого смеялись еще больше. Целый вечер все смеялись, потому что в доме вообще ничего не было. Только мороженое, но зато — целый бидон.
А через шесть лет тетю Хану, дядю Митю и их дочку Нюсю убили немцы. Вдруг оказалось, что они евреи, и их за это надо было убить.
Те, которые их убили, наверное, этого не помнят: им было все равно, кого убивать. А те, кого убили, не помнят тем более.
Сказка о далеком городе
Три гномика лежат животиками на земле. И о чем-то шепчутся. Они из камня. Разноцветные колпачки, яркие одежды. Они лежат в городском сквере, между улицей Ленина и улицей Октября, на каждой из которых я жил. Теперь их, наверное, переименовали.
Гномикам приходится шептаться, потому что на соседней скамеечке всегда кто-то сидит. Если громко говорить, могут услышать. А их нужно только видеть, такие они красивые. Разоделись в пух и прах, но и этого им показалось мало: они и позы приняли живописные — на случай, если кто- то захочет нарисовать. Чтоб получилось не хуже, чем на картине «Охотники на привале».
Долгий у них получился привал. Они еще до войны здесь приваливались. А люди на скамеечке постоянно менялись — придут и уйдут.
Так пришли и ушли князь Олег и князь Игорь. Князь Святослав. И Потемкин, тоже князь, и Кутузов, пока еще не князь, но уже комендант здешней крепости. Декабрист Пестель. Поэт Пушкин. Все пришли и ушли, и все здесь сидели, когда еще и самой скамеечки не было.
Гномиков тоже не было, но они твердо верят, что были. Они же каменные. В моей стране было много каменных людей, но все они стояли на пьедесталах. А чтобы вот так лежать на земле животиками — такого у нас не было. Да и никто бы в общественном месте не разрешил.
Бессарабия, страна без арабов, на зависть другой, далекой отсюда стране. Арабы пришли и ушли, вот и получилась земля Бессарабия.
Об этом городе есть что вспомнить, но всего не вспомнишь, даже если каждый житель станет писать воспоминания. Наверно, многие и писали. По крайней мере одного я знал, он жил в нашем дворе, и его весь город называл Иваном, не желая знать его отчества. А напрасно. Потому что Иван играл на скрипке, что должно внушать уважение. Трудно даже представить, что Ойстраха могли называть Давид. Давид, отнесите в сарай этот мешок картошки! Потому что Ойстрах — это Ойстрах, хотя и Давид.
Вот этот Иван, в перерывах между скрипкой и мешками картошки, писал воспоминания. Свою собственную «Повесть о жизни». Представьте на минутку, что к автору «Повести о жизни» обратились бы без отчества: Константин, помогите сложить дрова! Нет, ему бы сказали: Константин Георгиевич, помогите сложить дрова. Потому что Паустовский — это Паустовский.
Правда, с воспоминаниями у Ивана не все ладилось. Ему трудно давались слова, а ведь слова в воспоминаниях не менее важны, чем события. Да и событий у него особенно не было. Родился, учился, работал. Как про такое написать?
Короче говоря, был Иван не Паустовский. И украшала его только жена Маргоша, первая красавица нашего двора, которой первый поэт нашего двора посвятил такие стихи: