слушали, удивлялись, а некоторые даже кидали монетки. Рассказчик наспех благодарил и продолжал свой рассказ, наиболее интересные места повторяя по два и по три раза.

Главным качеством Гулливера было то, что он был большой. Для того, чтоб его осмотреть, требовалось довольно много времени. И при этом он был простой, совершенно простой, как мы с вами. А какой он был человечный! При виде его прохожие останавливались и говорили друг другу: «Смотри, какой человечный человек!»

Видевшие Гулливера рассказывали о нем не только на улицах и во дворах. Их приглашали в школы, казармы, больницы и другие общественные заведения. На торжественных собраниях их сажали в президиум, на свадьбах — между женихом и невестой. Когда гости кричали «Горько!», молодые целовали человека, который видел Гулливера. На похоронах их помещали в первом ряду, среди родных и близких, чтобы покойник не мог уйти, не попрощавшись с человеком, который видел Гулливера.

И в компаниях собутыльников, под рюмку и под селедку, они рассказывали, как они видели Гулливера. Больше ни о чем они не могли рассказать.

А потом в самиздате Лилипутии вышла книга «Гулливер у великанов». И оказалось, что Гулливер вовсе не был такой уж большой человек. Стоило ему появиться у великанов, как сразу все увидели, какой он на самом деле.

И побрели по дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, люди, которые никогда не видели Гулливера, никогда не слышали о Гулливере, и не имевшие о нем никакого понятия. Они останавливались на улицах и площадях, заходили во дворы и, положив перед собой шапку или тарелку, принимались рассказывать, как они не видели Гулливера и знать его не знали, и слышать о нем не слышали.

Очевидцев, которые своими глазами не видели Гулливера, приглашали в школы, казармы, больницы, на заседания парламента. На торжественных собраниях, конференциях, форумах их сажали в президиумы, на свадьбах молодые целовали почетного гостя, который не видел Гулливера еще тогда, когда их, молодых, и на свете не было.

И на похоронах Гулливера, если б умер Гулливер, в первых рядах стоял бы человек, который никогда в глаза не видел Гулливера и знать его не знал, и думать о нем не думал. Вот только сейчас похоронит — и дальше не будет знать.

В доме бывшего творчества

В бывшем доме творчества, а ныне доме отдыха для отдыхающих людей, кое-где сохранились следы былого творчества, недовытоптанные новыми отдыхающими: новыми русскими, новыми украинцами, новыми татарами и монголами, одним словом, состоятельными людьми, которые в состоянии скопить деньги на путевку. Один из таких недовытоптанных следов вел к столику, за которым сидел старичок Георгий Филиппович, бывавший здесь в прежние времена и охотно рассказывавший о них новым отдыхающим.

— Гениальность, — брал старичок быка за рога, не желая размениваться на таланты, — это, в сущности, отклонение от нормы. Поэтому для гениального произведения требуется либо гениальный автор, либо гениальные времена. Нет, не благоприятные, ни в коем случае не благоприятные. Гениальные времена для жизни как раз неблагоприятны, но они рождают гениальные произведения. Взять хотя бы наши шестидесятые годы. Суд над Бродским, еще раньше, накануне шестидесятых, травля Пастернака…

Никто не знал ни Пастернака, ни Бродского.

— Ну как же! Оба лауреаты Нобелевской премии. Пастернаку сначала дали премию, а потом стали травить, а Бродского сначала травили, карали, а потом уже дали премию. А суд над Синявским и Даниэлем? (Никто не знал ни Синявского, ни Даниэля). Это был очень громкий процесс. Писатель Шолохов, тоже, кстати, лауреат Нобелевской премии (о Шолохове отдаленно слыхали), всенародно обжаловал приговор, посчитав его слишком мягким. Он сказал, что таких писателей нужно расстреливать, как бешеных собак…

Нет, простите, как бешеных собак, предлагал расстреливать Вышинский (какой еще Вышинский?), а Шолохов предлагал расстреливать их как-то иначе, но тоже нехорошо.

И вот в это самое время, когда Шолохов хотел расстрелять Синявского, в доме творчества появился писатель Шолохов-Синявский, написавший к тому времени больше, чем Шолохов и Синявский вместе взятые. Он никогда не отделял в себе Шолохова от Синявского и теперь почувствовал некоторую раздвоенность. Больше того, внутреннюю антагонистичность, непримиримость. Захотелось одной своей части дать в руки автомат, а другую поставить к стенке — и шарах! Впрочем, даже в этом экстраординарном случае не следует удивляться: каждый человек совмещает в себе противоположные начала, и шарах приходит в конце концов, только объяснение ему дается другое.

Коллеги-писатели косились на своего собрата. Одни косились на Шолохова, другие на Синявского. Не выдержав их косых взглядов, Шолохов-Синявский уехал из дома творчества и вскоре умер, разорванный фамилией на две части, как снарядом на войне.

Никто из новых ему не посочувствовал. Ни новые татары, ни новые монголы. Умер, так умер, на войне, так на войне.

— Ну, я пошел, — вздохнул расстроенный Георгий Филиппович.

Пошел и ушел. Больше его здесь не видели.

Потом его искали, хотели поговорить с ним про этого писателя, который совмещал в себе двух писателей, как какой-нибудь синдикат. Кто-то раздобыл завалявшуюся с творческих времен энциклопедию, и новые отдыхающие прочитали: «Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Род. в 1901, ум. в 1967».

Георгий Филиппович! Так это, значит, был он! Ум. в 1967, а в 1996 — опять род.!

А почему бы и нет? В такое время, как наше, когда синдикаты возникают из ничего, миллиардеры, президенты возникают из ничего, — почему бы не появиться из ничего одному небольшому писателю?

Частная переписка

Никакая литература не идет в сравнение с частной перепиской. Когда один человек пишет другому, а читает третий, совершенно посторонний человек, письмо приобретает особенный, ни с чем не сравнимый интерес.

Самая обширная коллекция чужих писем принадлежала некоему почтмейстеру, который отбирал для нее самые интересные письма, а неинтересные рассылал по адресам. Адресаты удивлялись: почему им пишут такие неинтересные письма? Некоторые вообще бросали переписываться.

А интересные письма — вот они, в коллекции почтмейстера. Дама с собачкой в одном лице пишет даме с камелиями, что никак не может выйти замуж. От нее шарахаются не только кавалеры, но даже кобеля, поскольку кобелям нужна собачка отдельно от дамы. Жалуется дама на свой характер. Прямо кидаюсь, пишет, на всех. Да если б еще кидалась как-нибудь по-хорошему, на шею, к примеру, а то все норовлю за штаны.

Дантес пишет Мартынову из города Парижа. Познакомился он там с русскоязычным писателем, Гоголем по фамилии. Договорились о встрече, но встреча пока сорвалась. Не сидится русскоязычным в России, не пишется. Литература вообще-то не знает границ, — кроме, конечно, границ дозволенного. Границы дозволенного сужаются, и напрасно ваш критик, пишет Дантес, завидует внукам и правнукам вашим, которым суждено видеть Россию через сто лет. Через сто лет в ней дозволенного вообще не останется.

Рекомендует Дантес Мартынову поэта Лермонтова, с которым не успел познакомиться, о чем весьма сожалеет. Очень, очень талантливый поэт.

Особенно много писем на деревню дедушке. Это Ванька — помните Ваньку? — направил народ по этому адресу. Все почему-то решили, что дедушка большой человек, что от него многое зависит. Бабушки пишут дедушке в надежде на устройство личной жизни, коллекционеры предлагают большие деньги за его

Вы читаете Пеший город
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату