земле.
Ньютон ошибается. Это реки текут сверху вниз, а люди текут снизу вверх, поднимаясь к вершинам знаний, чинов, житейского опыта. Может быть, закон всемирного притяжения к земле имеет оборотную сторону — притяжение к небу?
Ньютон в раздумье продолжает путь.
Это не Ньютон, это Калашников.
На складе истории столько замечательных биографий. Всего только раз использованные, они навсегда похоронены, а ведь могли бы еще служить. А мы с чем живем? С какими мы живем биографиями?
Хорошую биографию можно носить и носить, а плохую и раз надеть стыдно. В таком-то году пошел в школу… В таком-то году поступил в университет… Нет! В таком-то году взошел на костер, как Джордано Бруно!
Это не Джордано Бруно. Это опять Калашников.
Я хочу рассказать о Калашникове, но не знаю, как лучше начать. Самое трудное о Калашникове начать, потому что начало — самое неясное место в его биографии.
Помнилось ему, что был он когда-то эхом в горах, родился от того, что какой-то звук обо что-то ударился. Но от какого звука, в точности он не знал. Хотелось, чтоб от победного крика «ура!», когда наши солдаты шли в наступление. Но, может, и не от крика. Может, от звериного рыка. Или от грома — это уже небесное происхождение, в него Калашников не верил, потому что был убежденный материалист.
Он вполне допускал и даже надеялся, что его далекие предки имели внешность, но по своей скромности старались поменьше показываться на глаза, вот внешность и атрофировалась у них за ненадобностью. Им-то, покойным предкам, она, может, и не нужна, а как Калашникову без внешности ей показаться?
Да, была у него она, его единственная, — такая же голь перекатная, как и он: ничего не имела, даже внешности. Калашникову она нравилась тем, что всегда его повторяла. Так бывает, когда перекатывается эхо в горах: одна голь перекатная повторяет другую.
Иногда такое приходилось повторять, такие попадались компании… Вроде приличные люди, а как раскроют рты… Калашников прямо шарахнется в сторону, сделает вид, что не слышит. Потом — куда денешься? — повторит, но потихоньку, чтоб она не услышала.
Стеснялся. А им стесняться нечего, еще шире раскроют рты. Приходилось повторять громче. И она повторяла. Верила: не может он плохого сказать.
Потеряли они друг друга, когда обзавелись внешностью. Они ведь не знали друг друга в лицо, никогда не видели, как же они могли друг друга узнать?
С внешностью у Калашникова живее пошли дела, взяли его в Упрагор, в главное горное управление. Обнаружилась его способность не просто повторять чужие слова, а повторять еще раньше, чем было сказано. Предугадывал то, что требовалось повторить. Те, которых повторяют, любят, чтоб их предугадывали: так им бывает легче высказать свои мысли.
Но предупредили Калашникова, чтоб не воображал. Хоть его слово и первое, но оно все равно повторяет второе. А главное — чтоб не повторял отсебятины, чтоб ни слова против того, что следует повторить. Одно слово против — его нет, он сгорел, как до него сгорели многие.
Так ему сказали в Упупе — Управлении Управлениями. И подтвердили в Упупупе — Управлении Управлений Управлениями. Потому что кто же, кроме них, может сделать человека из ничего? Просто взять и назначить человеком?
Кто-то из великих сказал, что следовать за мыслями умного человека есть занятие увлекательнейшее. Так то «за мыслями. А каково следовать «перед мыслями, причем не такого уж умного, не хватающего с неба звезд? Как говорил еще кто-то из великих, у умной мысли много родителей, а глупая живет сиротой. Одно утешение, что у нее большое потомство.
Тот, чьи мысли Калашникову предстояло отражать, ни в каком отношении не был выдающимся человеком. Следовать впереди его мыслей было занятие скучнейшее — все равно что следовать впереди похоронной процессии, да еще вдобавок лежа в гробу.
2
«Не то время, которое тратим мы, а то время, которое тратит нас», говорил Михайлюк, которого время сильно потратило. Этот старый интеллигент никогда не успевал к пирогу: когда все уже хватали и заглатывали куски, он еще только шел мыть руки, а потом, уже с помытыми руками, начинал искать вилку и нож, которых никогда поблизости не оказывалось. Если же, преодолев себя, он решался взять кусок немытыми руками, тут же со всех сторон раздавалось: «А вилку? А нож? А помыть руки?» И он опять не успевал.
Начинал он с полуфизики. Есть немало явлений, которые физика на современном этапе не может объяснить, хотя на прошлом могла, а на позапрошлом знала их досконально. Взять хотя бы эти нимбы вокруг голов. С ними все было ясно, пока не стали их называть биологическим полем. Незнание развивается параллельно со знанием, и только в союзе со знанием незнание достигает вершин.
Именно этот постулат лег в основу великой науки полуфизики. Но для всех великих наступают трудные времена. Полуфизику назвали служанкой метафизики, а как назвали метафизику, неприлично даже вспоминать.
Ошибка полуфизики заключалась в том, что, не ограничиваясь действительностью, данной нам в ощущениях, она вышла за пределы наших ощущений, в мир других ощущений, нам неведомых. Таких ощущений множество, но в науке не принято с ними считаться. Хирург оперирует при помощи инструментов, которые у него под рукой, а не при помощи тех, которые в какой-то неизвестной больнице.
Если кто-то в природе воспринимает мир при помощи электрического тока, то он мало что знает о предметах, не пропускающих ток.
А кто-нибудь другой, воспринимающий мир делением атомов, может называть ядерную реакцию ядерным прогрессом, хотя мы-то знаем, что прогресс и реакция несовместимы.
Или совместимы? Много было споров по этому поводу. Да и разве можно в науке без споров?
Сверху сказали: можно. Без споров можно, со спорами нельзя. И спор прекратился.
Да, упустили мы приоритет полуфизики. Теперь гоняемся за ним по всему свету, собираем по крупицам то, что возникло у нас, доказываем, что оно здесь, а не там возникло.
Когда полуфизику объявили служанкой метафизики, Михайлюк ушел из нее в физику, которой в ближайшие тысячу лет ничего не грозило. Чтобы заниматься действительностью, данной нам в ощущениях, изучать реальную действительность как действительную реальность.
Реальность все больше брала власть над действительностью, и из физики тоже пришлось уходить. Увел из нее Михайлюка ученик, который был не очень силен в науке, но прекрасно разбирался в действительности.
Звали его Федя, уважительно — Федор Устинович, сокращенно — Федусь. Он увел Михайлюка сначала в биофизику, затем, когда в биофизике стало страшно, в геофизику, а оттуда в институт физической географии (фигинститут). От фигинститута впоследствии отпочковался Упрагор, возвысившись над ним и приняв на себя руководство.
Пока они кочевали из института в институт, Федусь постепенно становился из ученика учителем, а Михайлюк из учителя учеником. Правда, талантливым учеником. В любой физической науке Михайлюк легко достигал вершин и всякий раз испытывал страх, поскольку любая вершина соседствует с пропастью. С годами он стал себя сдерживать, чтоб не очень открывать. Привыкал держать в узде свой талант, свое гениальное провидение. Когда открытие чересчур уж распахивалось, он его слегка прикрывал. Так делали многие, даже те, кто вообще ничего не открывал, причем получали за это награды — не за открытия, а именно за прикрытия.
К сожалению, в науке не бывает вершин, которые не были бы окружены безднами. Природа так устроена: вершины неотделимы от бездн. И с вершины некуда — только в бездну.
Федусь обладал обостренным чутьем бездны. Когда разражался гром над его наукой, он над ней гремел громче всех и одним из первых ударял в нее молнией. Но, устроив пожар в собственном доме, он тут же начинал выносить из огня своих самых верных друзей и сподвижников.
Рассказывали о физике, к которому в трудное для него время Федусь пришел сам, но первым делом поинтересовался: «Надеюсь, у тебя не политика?» — «У меня национальность», — ответил пострадавший.
Национальность — это не так страшно, и Федусь пошел по инстанциям, всюду доказывая, что у его протеже не политика, а национальность, и даже напоминал о государственной национальной политике.
Все-таки политике. Хотя и национальной.
Так же он вынес из пожара Михайлюка, в прошлом своего талантливого учителя, а ныне талантливого ученика, объяснив ему, что истина не рождается в споре, она рождается в мире, согласии, в умении договориться, найти общий язык. Гора с горою не сходится, но человек с человеком всегда сойдется. Если бы мы не помогали друг другу, говорил Федор Устинович, нас бы давно порубили, пожгли. Как нам было трудно! Ведь у нас были средние века! А с тринадцатого по двадцатый век у нас был малый ледниковый период. И все самые выдающиеся открытия сделаны нами в условиях ледникового периода. Вы знаете, какой у нас был первый по-настоящему теплый год — за весь ледниковый период, за многие его столетия? Ни за что не догадаетесь! Одна тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Это доказано наукой климатологией. Вероятно, он должен был быть раньше, еще в средние века, но задержался из-за ледникового периода. Зато он был таким теплым, что многие вынуждены были отправиться на Север, а некоторые даже провели его на Северном полюсе.
Федусь в науке был авторитет. В свое время он открыл объективный закон, по которому вершины имеют конусообразную форму. При такой форме их поверхность лучше освещается солнцем, к чему стремится любая поверхность.
Не каждый откроет объективный закон. Желающих много, а законов мало. После такого выдающегося открытия Федусь и сам стал максимально освещаться солнцем, и больше ничего открывать ему не требовалось. Но оно как-то само открывалось. И это тоже объективный закон. Закон авторитета, который удочеряет истину (являющуюся, по Бэкону, дочерью времени, а не авторитета), становится автором истины — ну, в крайнем случае, соавтором. Потому что у каждой вершины есть и склоны, и отроги, которые тоже без дела не сидят. Они упорно работают, пока ты максимально освещаешься солнцем.
Раньше в науке соавторов не было. Были просто авторы, соавторы же появились сравнительно недавно. Ссылаются на Бойля и Мариотта, но они не были соавторами. Это их потом, после смерти сделали соавторами, а они, возможно, даже не были знакомы друг с другом.