Наши письма были продолжением памятных нам чтений и бесед сорок первого года. Потому-то мне и захотелось сделать ту выписку из «Правды». Я перечитываю ее, и мне открывается мир такой душевной отваги, перед которым все пережитое раньше кажется бледным сном.
Сквозь зыбкую завесу мирных лет я вспоминаю политруков той войны, молодых и в возрасте, вижу их в промерзших окопах Подмосковья, в закопченных танках на Курской дуге у деревни Прохоровка, в Белоруссии под Витебском, где пал Геннадий Потемкин, унося в бессмертие свой «окрашенный кровью партийный билет», вижу их во все времена года, то в обожженных гимнастерках, то в иссеченных осколками, взлохмаченных тулупах, всегда смертельно усталых, с запавшими, воспаленными от бессонных ночей глазами.
И всегда готовых, обязанных действовать — ползти к передовой траншее, разъяснять, читать вслух газеты, подбадривать даже и в тот миг, когда у самого на душе не сладко, и поднимать людей в атаку и идти непременно в первом ряду под убийственным огнем — только в первом... Нет, не так, а на несколько шагов впереди этого ряда, открывая грудь, всего себя беснующейся буре войны.
Помню, на Северо-Западном фронте, в мостах, где бог, видно, не успел отделить воду от суши, возвращался я однажды из корпуса генерала Лизюкова в кузове полуторки по лежневке — дороге, изматывающей не только тело, но и душу. А в кузове лежал на носилках раненый политрук, на вид лет двадцати пяти. Его везли в армейский госпиталь. Серое лицо, прядь рыжеватых волос из-под пилотки, веснушки, остро выступавшие на сером.
— Когда это вас, где? — спросил я.
— В контратаке, где же еще! Наше дело — вперед, — устало ответил раненый.
— Беда!
— Нет, что вы, — так же устало возразил политрук, — ранение, говорят, среднее, починят, а здесь только и радости, что повоевать по-человечески. Сидеть в обороне по грудь в болото куда хуже.
Через несколько дней где-то на полковом КП я встретил корреспондента фронтовой газеты «За Родину» Мишу Матусовского. Ее редактировал мой давний друг Николай Кружков, знаменитый до войны фельетонист «Правды».
Миша был тогда молод, храбр, смешлив и, несмотря на свою кажущуюся неуклюжесть, неожиданно поворотлив. Мы поговорили о фронтовых делах. Здесь было тяжело. Фронт — в жестокой обороне. Кругом ржавая вода, замшелые пни и кочки. Шагнешь — и тут же твой след покрывает болотная жижа. Земля источала ее из всех пор.
Я снова подумал о словах политрука, они врезались в сердце. И пересказал их Матусовскому.
Осознанная храбрость — что это такое? Она отличается от экстаза, от минутной вспышки отваги. Она — развитое чувство долга, наивысшая степень героизма.
— Да, — обязанность политрука ясна и проста — быть героем!
Матусовский с волнением отозвался:
— Давно хочу написать о политруках. Где взять слова?
Спустя тридцать лет после войны я прочел в «Правде» стихи Михаила Матусовского:
Дошел наш политрук до Берлина. И стояли они втроем — Солдат, Командир и Политрук — в центре Европы. Победители и освободители.
Каким же будет лицо у скульптуры, о которой давно-давно говорил Павленко?
Я вижу тысячи лиц, родных и знакомых. Вижу улыбку братьев моих, комиссаров гражданской войны, вижу решимость в серых глазах Ларисы Рейснер. Оптимистическая трагедия — судьба многих. Вижу искаженный криком рот Василия Клочкова, когда он бросает на танки своих товарищей и гибнет вместе с ними на окровавленном снегу Подмосковья. Вижу умное, строгое и доверчивое лицо Дмитрия Фурманова. Они воевали по-человечески, как говорил тот раненый политрук, и за человечество.
Вот вспоминаю циклы своих исторических очерков о происхождении гвардии, воинской чести, офицерских традициях и ловлю какую-то мелодию, слышу звуковой фон, будто поют рядом негромко, вполголоса, — сидят в соседней комнате, за стеной, и молодыми голосами выводят песню.
И так всякий раз. Как только кто-нибудь помянет те мои работы или я сам обращусь к ним, сразу же накатывает этот мотив — знакомый и забытый, прилетающий из дальней дали. А однажды память сделала усилие, и медленно откуда-то из-за преодоленной преграды явилась и проплыла в сознании строчка: «Нам дорог мундир офицера...» И я сейчас же вспомнил: Матвей Блантер и Сергей Васильев. Как можно было забыть?!
Блантера я хорошо знал, дружил с ним. Он жил в родном мне Курске, но был намного взрослее меня, уехал оттуда раньше. Начал писать музыку еще в отрочестве, а юношей заведовал музыкальной частью московского Театра-мастерской Форрегера. Он сочинял изящные песенки, мелодичные, легко запоминавшиеся, подчас тонко крапленные экзотикой, — знаменитую когда-то «Джон Грэй был всех смелее» или «Возле самой Фудзиямы». Они звучали повсюду. Мальчишкой я и сам наигрывал их на стареньком пианино Менцеля.
Была, впрочем, в этих мелодиях одна особенность — легкая ирония, с какой автор музыки относился к изыскам текстов. Слова уходили в сторону, оставалась мелодия, часто шутливая, всегда нарядная.
Но душе «курского соловья» было тесно в клетке «милых песенок». Матвей Блантер одним из первых