Жаль, что внутриутробность не предполагает наличия окон. Хотел бы я этим жарким возлюбленным заглянуть в глаза. Эти самые украденные у нас окна могли бы скромно и без излишнего кривлянья пролить свет на то, что окружает нашу околоплодность. Говорят, что священные книги очень жестоки. Совокупность насилий и извращений, заключенная в них, вполне могла бы посоревноваться за место в копилке литературных ценностей преисподней. Еще говорят, что пророчества, записанные в священных книгах, – чушь. Более того, утверждают, что пророками вообще называли всего лишь уличных певцов… Просто ошибка в переводе. Ибо сказано в священном тексте: «Он еще немного попророчествовал под звуки арфы», а что именно он напророчествовал – не сказано. Наскоро проглоченные мной ангелы могли бы подтвердить мое предположение, но они проглочены и потому насупленно молчат, рассевшись по углам моего еще несформировавшегося желудка. Одинокие звезды пророчеств прячутся за тенями, отбрасываемыми цветами обветренных поцелуев ночного полета. Падающая волна плотского желания жить разбивается о блеклые намеки забытого возвращения в этот мир невидимых шипов. Сила небес не сулит мне возможности зарыться в всполохи женщины. Я сам являюсь женским началом, ибо пока и, возможно, навсегда составляю единое целое со своей матерью, я, скорее, ее орган, чем отдельный, одетый в костюм плаценты, индивид.
Мерный огонь загадки моего пока не состоявшегося бытия отражается в одиноком оке ночи. Но неисповедимы пути прошлого. Смерть нерожденных мыслей практически столь же скучна, как и опасность внезапного исцеления, пришедшая от волны мотыльков, знаменующих собой пробуждение, столь похожее на смерть.
В том-то и заключается влажная сила снов эмбриона. В них – и украденная история, и поцелуи сквозь слезы, и иллюзия плача, и предчувствие жизни, пройдущей на краю рыданий.
Нам, внутриутробным постояльцам, не дозволяют заводить домашних животных. Не знаю, с чем это связано. Возможно, с требованиями стерильности внутренней среды, а может, просто в силу ханжеского отношения к потребностям кандидата в новорожденные. Вот если бы каждый эмбрион имел возможность завести, скажем, собачку или котенка, ну, пускай даже в их эмбриональном виде, – насколько бы нам всем было веселее отбывать свой внутриутробный срок! Хорошая собака – прекрасное средство от одиночества.
Я обожаю разделять свое внутриутробное пространство на маленькие комнатки и закутки. Ведь именно с деления пространства и началось сотворение мира. Бесконечность – слишком неподатливый материал, чтобы вылепливать из нее миры. Я, уподобляясь пока непознанному мной творцу, принимаюсь строить стенки и перегородки, выделяя места для все большего количества сотрапезников. Я люблю, когда за моим столом много людей. Конечно, тут не обошлось без моих прежних жизней. Я не знаю, кем я был. При акте зачатия душу строго-настрого предупреждают, чтобы она ни одним своим шевелением не открывала секрет своих прежних перевоплощений. От этого даже кажется, что все эти переселения душ – всего лишь очередное проявление того надувательства, которым представляется мне мир. Но душу не обманешь… Она-то помнит мои патриархальные корни. Я уже сиживал в этом длинном зале, и мы вместе поедали вкусную, хотя и простую пищу. Вот только установить, точно ли я был во главе стола, или же мое настойчивое самомнение решило, что именно я был во главе, – теперь уже различить невозможно. Я совершенно не помню своих прежних имен. Это тоже часть всеобщего надувательства. Многие полагают, что в имени, как и в расположении звезд, таится судьба человека. Я думаю, что она таится в нас самих, и, как ни называй это скопление желчи и костей, которое мы именуем собственным «я», – никакой разницы не будет. Все равно время все поправит. Время найдет нам верные клички, причем такие, от которых, знай мы их заранее, нам, внутриутробным, захотелось бы удавиться пуповиной или пойти на немедленный самопроизвольный аборт.
Легенды, словно деловые муравьи, копошатся в моем сознании, но я не в силах выудить из них никакой морали. Мне кажется, что если я еще немного времени проведу взаперти, то уже останусь здесь навсегда.
Я хочу на волю. Мне душно здесь, в пространстве между желудком и полостью таза. Я верю в то, что на воле гораздо больше новостей, и они имеют свойства или даже способность создавать иллюзию реальной жизни. Там убили, тут изнасиловали… Вот он, запах реальности! Что может быть свежее и неповторимее?
Сегодня ангелы устроили по моему поводу худсовет. Сели рядком и давай рассматривать мои конечности.
– Худоват! – проворчал один из членов.
– Мда… – пробурчал другой.
А я им по-свойски так ответил, с юморком, мол, поле есть мир, жатва есть кончина века, а жнецы суть ангелы. Как там у нас дела с урожаем? Не пора ли, мол, вам отправляться сеять да пахать, пахать да сеять? Комбайн потом жух-жух-жух… хлебушек свежий… Хорошо! Мне очень голодно… Дайте, ангелы мои, вы мне хлебушка… хоть корочку пососать… Ведь сами говорите, что исхудал!
– Худоват! – согласился строгий ангел и выключил свет сознания у меня в голове.
Очнулся я только на следующий век, когда за стенкой живота, в котором я пробавлялся внутриутробиной, оказался новый день, но мне было неведомо, что на свете существуют светила, что темнота проистекает от внутренней пустоты, а вовсе не от того, что является обязательной составляющей бытия. Оглядевшись, я понял, что ангелы ушли пахать. Я снова был один, и материнское сердце грохотало колоколом, словно там пряталась быстроглазая путаночка Рашель, убившая мопассановского пруссака по прозвищу мадмуазель Фифи…
«– Я! Я! Да, я не женщина, я – шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам». Между прочим, еврейки – плохие проститутки. Они слишком много утруждают головной конец своего тела, причем не применяя его для непристойных услад, а засоряя его бесконечным бредом патриотизма… Конечно, протухшей в своем антисемитизме Франции другого защитника не найти, кроме еврейской проститутки. «…Но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь. Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз. У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать, прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь. Две минуты спустя мадмуазель Фифи был мертв». А эта Рашель, смотавшись, поселилась в сердце моей матери, где, как в колокольне, стала дрочить неказистый язычок колокола… Глупо, пошло, отвратно… А мы, внутриутробные, вынуждены говорить «ах!», принимать покорную позу плода и восхищенно прислушиваться к колокольному звону материнского сердца. Между тем «колокол стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два-три звука, точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью.
А там, наверху, на колокольне, в тоске и одиночестве, жила несчастная Рашель, принимавшая тайком пищу от кюре и пономаря»…