type='note'>[8] урожая тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, — он строго покачал головой.
— Вас следует наказать за то, что вы такие хорошие детки.
Ребятишки хихикали, пока он вел их к любимому дереву, благородной сливе ренклод, с тяжелыми желтыми плодами. Он потряс ветку — обрушился дождь сочных фруктов, дети завизжали от смеха и помчались по склону, на бегу подбирая катящиеся сливы.
— Danke, danke vielmals, Herr Moray.[9]
Лишь когда они набили полные карманы, он отпустил их и, взглянув на часы, решил отправиться в путь.
В гараже, примыкавшем к дому, он выбрал спортивный «ягуар». Для того, кто достиг пятидесяти пяти и по собственной воле удалился от дел на покой, такая машина могла бы показаться чересчур эксцентричной, тем более что два его других автомобиля, «хамбер-универсал» [10] и новый «роллс-ройс сильвер клауд»,[11] — чувствовалось явное тяготение к британским маркам — заметно отличались консервативностью. Тем не менее выглядел он гораздо моложе своих лет, о чем ему часто говорили, да и на здоровье не жаловался: фигура подтянутая, зубы ровные и крепкие, волосы без малейшей седины, а улыбка, до сих пор обаятельная, сохранила необычайно привлекательное свойство — почти мальчишескую заразительность.
Вначале дорога пролегала через пастбища, где волоокие коричневые коровы неуклюже ступали, позвякивая висящими на шее огромными колоколами, которые передавались из поколения в поколение. На полях низовья мужчины, да, впрочем, и женщины, были заняты в вековечном процессе циркуляции травы. Кое-кто отставлял в сторону косу, чтобы поднять руку для приветствия, ибо Мори здесь знали и любили, несомненно, за его доброту к детям, а возможно, и потому, что он удосуживался интересоваться всеми местными праздниками. В самом деле, незатейливые свадьбы, с неизменным альпийским рожком, вносящим грустную ноту; традиционные процессии, как религиозные, так и светские; даже неблагозвучные серенады деревенского духового оркестрика, поздравлявшего его каждый день рождения, — все это забавляло и развлекало Мори.
Вскоре он достиг городских предместий: казавшихся выдраенными улиц, белых домиков с зелеными ставнями и палисадниками, утопающими в астрах и бегониях, а в заоконных цветочных ящиках распустившиеся герань и петунья. Бесподобные цветы — он в жизни таких не видел! И повсюду царит атмосфера тишины и порядка, словно здесь ничего никогда не выходит из строя — право, так оно и было — и лозунгом этих людей является «честность, любезность и радушие».
Как мудро он поступил, учитывая его особые обстоятельства, что поселился здесь, вдали от вульгарности современного века: хипстеров[12] и битников, стриптиза и рок-н-ролла, смехотворных рассуждений сердитых молодых людей, бредовых абстракций модного искусства и всех прочих ужасов и неприличий свихнувшегося мира.
Друзьям в Америке, возразившим против его решения, и в особенности Холбруку, его партнеру в «Стэмфордской компании», который пошел дальше и высмеял страну вместе с ее жителями, он привел спокойные, логические доводы. Разве Вагнер не прожил в том же самом округе семь счастливых и плодотворных лет, сочинив «Мейстерзингеров» и даже — это он добавил с улыбкой — блистательный марш для местной пожарной команды? В качестве доказательства — ставший музеем дом, который до сих пор сохранился. Разве Шелли, Китс и Байрон не проводили в этих краях долгие периоды романтического безделья? Что касается озера, то Тернер его рисовал, Руссо катался по нему на лодке, а Рескин[13] произносил о нем безумные речи.
И похоронить себя в бездуховном вакууме Мори тоже не грозило. У него были книги, у него была коллекция красивых вещей. Кроме того, если местное население — как бы это помягче выразиться — не стимулировало развитие интеллекта, то в Мелсбурге существовало общество эмигрантов, куда входили интереснейшие люди, и мадам фон Альтисхофер была одной из тех, кто принял его в свой избранный крут. А если этого недостаточно, то до аэропорта в Цюрихе всего сорок минут езды, после чего не пройдет и двух часов, как он уже в Париже… Милане… Вене… изучает воспроизведение текстур на полотне Тициана «Положение во гроб», слушает Каллас в «Тоске»,[14] смакует восхитительное баранье рагу с белокочанной капустой в заведении «Захер». [15]
К этому времени он доехал до Лауэрбахского питомника. Выбрал розы, без колебаний добавив несколько сортов по собственному вкусу к списку, врученному ему Вильгельмом, хотя и смутно сознавал, что они, вероятно, погибнут по необъяснимой причине, тогда как остальные примутся и расцветут. Когда он вышел из питомника, было еще довольно рано, всего одиннадцать; возвращаться он решил через Мелсбург, где запланировал несколько дел.
Городок приятно опустел, большинство туристов разъехались, на променадной аллее вдоль озера с шуршащими под ногами листьями, опавшими с каштанов, было малолюдно. Мори любил это время года, рассматривал его как пору восстановления в правах владельца. Шпили-близнецы кафедрального собора, казалось, более остро пронзали небо; кольцо древних замков, не освещенных более прожекторами, снова стало старым и серым; городской мост, освободившись от праздных зевак, вернул себе прежний спокойный облик.
Мори оставил машину на площади у фонтана и, даже не подумав о том, чтобы ее запереть, неторопливо отправился в город. Для начала он наведался в табачную лавку, где был завсегдатаем, и купил блок — двести штук — своих любимых сигарет «Собрание»,[16] потом зашел в аптеку за большим флаконом «Пино О-де-Кинин», особым тоником для волос, которым всегда пользовался. На следующей улице находилась известная кондитерская Майера. Поболтав немного с господином Майером, он отослал в Коннектикут большую коробку молочного шоколада детям Холбрука — в Стэмфорде шоколад
Теперь он оказался на Штадтплац, куда ноги сами его принесли. Он не удержался от улыбки, хотя и слегка виноватой. Прямо напротив располагалась галерея Лойшнера. Мори терзался сомнениями, весело сознавая, что поддается соблазну. Но мысль о пастели Вюйяра[17] вела его вперед. Он пересек улицу, толкнул дверь в галерею и вошел.
Лойшнер просматривал в своем кабинете фолиант с рисунками пером. Этот торговец, пухленький, гладенький, улыбчивый человечек в однобортном коротком сюртуке, брюках в полоску и с жемчужной булавкой для галстука — в соответствии с этикетом, — приветствовал Мори с сердечным почтением и в то же время без особой коммерческой заинтересованности, давая понять, что его появление в галерее — обычное дело. Они обсудили погоду.
— Вот неплохие работы, — наконец произнес Лойшнер, указывая на книгу, когда тема погоды была исчерпана. — И совсем недорогие. Кандинский — весьма недооцененный художник.
Мори не привлекали вытянутые фигуры и обезьяноподобные лица Кандинского, и он подозревал, что торговцу это известно, тем не менее следующие пятнадцать минут они рассматривали, похваливая, рисунки. Затем Мори взялся за шляпу.
— Кстати, — небрежно бросил он, — полагаю, вы до сих пор не расстались с тем маленьким Вюйяром, что показывали мне на прошлой неделе?
— Скоро расстанусь. — Лойшнер внезапно помрачнел. — Им заинтересовался один американский коллекционер.
— Ерунда, — отмахнулся Мори. — В Мелсбурге не осталось американцев.
— Этот американец живет в Филадельфии, курирует музей искусств. Показать его телеграмму?
Мори, встревожившись, покачал головой, но так, чтобы было ясно: он сомневается.
— Вы по-прежнему просите ту непомерную цену? В конце концов, это всего лишь пастель.
— Пастель — стихия Вюйяра, — с авторитетным спокойствием заявил Лойшнер. — А конкретно эта работа, уверяю вас, сэр, стоит каждого сантима запрошенной цены. Да что там, только на днях в Лондоне несколько грубых мазков Ренуара, запечатлевших с полдюжины мятых ягод клубники, — жалкая вещь, серьезно, мастер наверняка глубоко ее стыдился — продали за двадцать тысяч фунтов… Но эта пастель — можно сказать, жемчужина, достойная вашей чудесной коллекции, а вы сами знаете, сколь редко сейчас попадаются