дедушка, тогда еще совсем молодой человек, вынужден был начать в Ливенфорде скромную жизнь учеником у механика. Однако ремесла своего он так и не «освоил». Слишком уж он был нетерпелив; а вынужденная женитьба, о чем он никогда, впрочем, потом не сожалел, на простолюдинке, обожавшей его, побудила дедушку взяться за торговлю скобяным товаром. Потерпев и здесь неудачу, дедушка не стал унывать: он работал по очереди клерком, чернорабочим на ферме, столяром, драпировщиком, казначеем на пароходе, курсировавшем по Клайду, и, наконец, с помощью знакомых, знавших его семью по Глен-Невису, стал, как и любимый его поэт, акцизным чиновником на таможне.[9]
Разочарование в себе, уменье заводить друзей, а также то обстоятельство, что на работе у него всегда было «под рукой» спиртное, превратили его в пьяницу; однако он никогда не напивался до омерзения; желание приложиться к бутылке находило на него время от времени, оно не было постоянным и объяснялось особенностями его характера, странным переплетением прямо противоположных качеств, побуждавших его то как лев бросаться на защиту моей невинности, то… но мы услышим об этом позже.
Сейчас он был удручен предательством бабушки, и у него, конечно, вполне могло появиться желание выпить.
— Некая
Мимо проплыл переполненный прогулочный пароход, направлявшийся вниз по реке; мокрые лопасти его сверкали, развевались флаги, а из двух красных накрененных труб тянулись султаны дыма; нежная приятная музыка «немецкого оркестра» донеслась до нас и еще некоторое время грустно звучала, хотя пароход уже прошел и до берега докатились поднятые им волны. Несчастные бродяги, всеми отринутые, без копейки денег, как бы мы хотели очутиться сейчас на борту этого парохода!
— Сначала, — с горечью возобновил свой рассказ дедушка, — когда я после смерти жены переехал в «Ломонд Вью», эта особа даже строила из себя моего друга. Она штопала мне носки и ставила мои ночные туфли к огню. Потом она попросила, чтобы я перестал курить, — ее раздражал запах табака. Я отказался; тут все и началось. С тех пор она только и делает, что строит против меня всякие козни. Конечно, она в более выгодном положении. Она ведь ни от кого не зависит. Она обедает внизу вместе со всеми, и «Ливенфордский вестник» сначала дают читать ей, а уж потом мне. В субботу вечером для нее всегда есть горячая вода, а по утрам она первая пользуется ванной. Говорю тебе, дружок, от всего этого можно совсем закиснуть.
Еще несколько пароходов проплыло мимо: две-три груженые шаланды, паршивенькое грузовое суденышко каботажного плаванья, речной паром, курсирующий на якорной цепи между гаванью и песчаной косой, ветхий пароходик с белыми трубами из Инверэри и, наконец, «Королева Александра». Затем прошел океанский пароход, невероятно большой, «пароход-бойня», построенный братьями Маршаллами для торговли с Аргентиной. Он прошел медленно, торжественно вслед за пыхтящим буксиром; на капитанском мостике, как пояснил мне дедушка, стоял лоцман; я провожал пароход полными слез глазами, пока он не превратился в темную точку на дальнем краю все расширяющегося устья, за которым в багровом тумане садилось солнце.
Дедушка угрюмо размышлял вслух:
— Ну где найдешь такое судно, как у братьев Маршаллов; а Клайд — самая благородная река в мире, и Роберт Бернс — величайший поэт… да один шотландец трех англичан вздует… даже одной рукой, если другую ему назад скрутить… а вот сладить с женщиной любому мужчине трудно. — Долгое молчание. Вдруг дедушка встрепенулся и, насупившись, изо всей силы хватил по ладони кулаком. — Ей-богу, я это сделаю.
Я вздрогнул от неожиданности — перед моим умственным взором развертывалась трогательная картина: корабль медленно и величаво отчаливает в дальний путь — и повернулся к дедушке, полагая, что все виденное настроило и его на тот же лад. Однако уныние и задумчивость с него как рукой сняло. Лицо его озаряла мрачная решимость, которую излучал даже его нос. Он поднялся.
— Пойдем, дружок. — Очень тихо несколько раз повторил он, словно сам удивлялся собственному намерению: — Ей-богу, ну и устрою же я ей бал — попляшет она у меня!
Пока он чуть не бегом тащил меня за собой по городу — мы остановились лишь на минутку, чтобы сверить время с часами на церковной башне, — я позволю себе дать читателю еще одно объяснение. Под выражением «устроить бал» на местном наречии, к которому, по весьма понятной причине, я здесь почти не прибегаю, подразумевается особый вид мести, мести, приправленной дьявольской хитростью. Только не думайте, что это нечто заурядное, обычная грубая шутка. Правда, такой «бал» приносит удовлетворение устроителю и повергает в смятение жертву. Но на этом слабое сходство с обычной шуткой и кончается. Такой «бал» — традиционное проявление праведного гнева. Если на Корсике в подобных обстоятельствах берут ружье и отправляются в мак
— Куда вы хотите идти, дедушка?
— Во-первых, к этим распрекрасным Антонелли. — И, чтобы эта затея не показалась мне такой уж дикой, добавил для ясности тоном, не поддающимся описанию: — С черного хода.
Дрожа от страха, я остался ждать его на перекрестке, а он завернул за угол и направился к заднему двору Антонелли. Отсутствовал он всего несколько минут, и все же у меня на душе стало легче, когда он вновь появился без всяких видимых следов увечья и даже с мрачной улыбкой на устах. Мы зашагали прочь в сгущающихся сумерках, и на сей раз дедушка избрал безлюдную дорогу через городской сад.
Время от времени я искоса вопрошающе поглядывал на него: что-то уж больно прямо и напряженно он держался; такая же странная неподвижная подвижность наблюдается у носильщиков, которые носят целые башни из корзин на голове. Внезапно его шляпа сама собой приподнялась и преспокойно снова опустилась на прежнее место. И все-таки я не догадался. Только когда из-под края шляпы высунулся тоненький, загнутый кверху хвостик — он казался вплетенным в дедушкины волосы на манер хвоста от парика, — я понял, что у него в шляпе сидит Николо.
Я так удивился, что не мог слова вымолвить. Однако дедушка понял, что я заметил обезьянку, и лукаво подмигнул мне.
— Очень уж ему понравилась моя шляпа. Заманить его туда ничего не стоило.
Было около восьми часов и почти совсем темно, когда мы добрались до «Ломонд Вью». Только тут я уразумел всю тонкость дедушкиных расчетов: по четвергам в половине восьмого папа обычно посещал собрание Строительного общества. Таким образом, никто не видел, как мы прошли к дедушке в комнату.
Николо был уже совсем здоров. Он хорошо знал нас — счастливое обстоятельство, поскольку при виде незнакомых он всегда приходил в волнение. А тут еще и новая обстановка ему, как видно, понравилась. Он кружил по комнате и не без приятного удивления обследовал все, что в ней находилось. Должно быть, его только что покормили — этим, видимо, и объяснялось его хорошее настроение. Дедушка протянул было ему мятную лепешку, но он отказался от нее.
Дедушка равнодушно смотрел на обезьянку. Он сохранял чувство собственного достоинства и сдержанно относился к животным, никогда не снисходил до того, чтобы возиться с ними, хотя проявлял превеликую любовь к Микадо в присутствии миссис Босомли; я видел, как он с омерзением пнул кошку, когда она попалась нам как-то одна в темноте.
Девять часов… На площадке лестницы скрипнула половица — значит, бабушка прошла в ванную. Дедушка, мрачно стоявший наготове, не стал терять ни минуты. С проворством, поистине примечательным для человека его лет, он схватил Николо и исчез за дверью. Прошло несколько секунд — и он вернулся, но уже без обезьяны.
Я побелел. Только тут я понял, какой он задумал устроить «бал». Меня затрясло, но в то же время я сознавал, что с жгучим нетерпением жду развития событий. Я присел возле дедушки, который грыз ногти, и стал напряженно прислушиваться. Вот на площадке снова раздались тяжелые шаги бабушки. Мы услышали, как она вошла к себе в комнату, стала не торопясь раздеваться, вот под нею заскрипела кровать. Тишина, страшная тишина. И вдруг воздух прорезал крик… за ним еще… и еще.
О том, что было дальше, бабушка должна сама рассказать — и на своем особом шотландском